06.10.2023

Мемуары заключенных. Воспоминания бывших узников фашизма


11380 30.10.2014

В распоряжении редакции оказались воспоминания узника ГУЛАГа. В 1937 году 20-летний студент был осужден по 57 статье и отправлен в Вятлаг. Согласно воле автора, мы не раскрываем его имени

В распоряжении редакции оказались воспоминания узника ГУЛАГа, записанные в 80-е годы прошлого века. В 1937 году этот человек, 20-летний студент житель Свердловска, был осужден по 57 статье и отправлен в Вятлаг. Согласно воле автора, мы не раскрываем его имени.

В конце 1937- начале 1938 года в Вятлаг один за другим прибывали эшелоны заключенных. Среди них был и я.

Открылись ворота и мы вошли в зону. Один из нас немного замешкался на входе, за что получил от охранника пинок: «Не отставай, вражина!»

Перед нами стоял нарядчик. От этого человека напрямую зависело благополучие заключенного. Это был молодой парень, осужденный по бытовой статье, был он в дубленом полушубке, в добротных валенках, весь какой-то чистенький и весьма довольный собой.

— Шпана политическая! Враги народа! А ну за мной в палатку! На исправление и перевоспитание.

И мы двинулись за ним.

Территория лагпункта показалась нам странной – после вырубки леса она была вся в пнях различной высоты, исключение составляли две расчищенные площадки по обеим сторонам. Впереди шел нарядчик, за ним, обходя пни и ковыляя, тянулась наша цепочка. Идти по плотному снегу, смерзшемуся со мхом было не так легко. Из палатки, занесенной снегом, доносились приглушенные голоса. Распахнулись двери, и мы по одному стали входить.

На нарах среди дыма и чада сидели люди в зимних лохмотьях, этап, прибывший из Перми. При нашем появлении они вскочили со своих мест и, окружив нас, наперебой стали задавать вопросы. В палатке были те же пни, что и по всей территории зоны, только снега нет. На полу – покров мха, стены – брезентовые, окон – нет. Сплошные двухъярусные нары на всю длину палатки с широким проходом посередине. При входе и в противоположном конце горело по фонарю «летучая мышь». Обогревалось помещение с помощью двух железных буржуек. В конце прохода стоял простой стол, сбитый на крестовине. Подойдя к столу, нарядчик сел на пень, закурил, и не спеша начал записывать профессии прибывших. Узнав, что среди нас оказалось много железнодорожников, начетчик махнул рукой и сказал, что это пока ни к чему: «Железной дороги еще нет, а когда будет, вы все передохнете! Утром после подъема - все на лесоповал».

В палатке не было бака с водой для умывальников, для питья растапливали снег. Туалет был наскоро сколочен из пяти досок и находился рядом с палаткой, антисанитария в нем, да, впрочем и в самой нашей платке была жуткая. Постельных принадлежностей не выдали, спали в том, в чем ходили днем. На стенах изнутри палатки не таял иней. Отогреться можно было только сидя у самой печки.

Утром следующего дня, когда было еще совсем темно, нас разбудил глухой звон. Били молотком в кусок рельса. Мы все слышали эти звуки, но не поднимались. Лежали на нарах, прижатые друг к другу, боясь пошевелиться, чтобы не упустить тепло. Так прошло несколько минут. Вдруг в палатку влетел человек с палкой и набросился на тех, кто не успел подняться, нанося удары, куда попало. Позже мы узнали, что это был молодой начальник лагпункта Гребцов.

— Ишь, разлеглись, как баре! Давно подъем! Лес заготавливать надо, а они – дрыхнут!

Все, зашевелились, поднялись и побежали, стараясь избежать встречи с начальником и его палкой. При перебежке к выходу я получил чувствительный удар по спине. Мы выбежали из палатки, но не знали, куда бежать дальше и что предпринимать. До развода оставалось еще время. Надо было получить свою пайку хлеба и миску баланды. Но где? У кого? В первый день в лагере порядков не знал никто, и никто нам ничего не пояснял. Чтобы не задерживать развод и не вызвать снова гнев администрации, мы решили идти к воротам лагеря. Нарядчик велел построиться по списку, хотя знал, что мы идем голодные.

За воротами нам выдали инструмент – лопаты, пилы, топоры и конвой повел нас в зону оцепления.

Зона оцепления представляла собою лыжную трассу, опоясывающую лесосеки, на которых валили лес и обрубали с деревьев сучья. Именно здесь, в зоне оцепления, и работали все бригады лагпункта. Лыжную трассу по периметру охраняли военные посты с собаками, они располагались в пределах видимости друг друга, постоянная связь между ними осуществлялась с помощью лыжников.

Нас повели цепочкой по тропе в глубоком снегу. Путь был тяжелым, часто приходилось расчищать снег лопатами. После часа пути мы устали, но нужно было валить лес. Конвой остался при нас и следил, чтобы не разбредались по лесосеке. Мы сели отдыхать прямо на снег. Подошел руководитель лесоповала и объяснил, что нужно валить деревья диаметром не менее 20 см, и пни оставлять не выше 30 см. До конца дня требовалось повалить не меньше двух десятков деревьев, разделать их на хлысты, обрубить сучья, очистить площадку от сушняка и сжечь его.

Отдохнув, приступили к работе. Отсутствие навыка обнаружилось сразу. Зима была снежная, сугробы в высоту доходили до метра и более. До каждого дерева приходилось лезть через сугробы. Мы извалялись в снегу, насквозь промочили одежду и обувь. Снег с деревьев летел нам на головы. А были мы во всем домашнем, одеты не для лесоповала, без валенок и бушлатов, без ватных штанов. Даже перчатки были не у всех, большинство обматывало руки тряпками. Таков был режим и уклад жизни лагеря, на уничтожение.

Лес валили поочередно те немногие из нас, что были посильнее, более слабые рубили и носили сучья. Работали не по принуждению, а сами, насколько хватало сил, уклонистов и погоняльщиков в нашей бригаде не было. Пилы были плохо наточены, их заедало, чтобы вынуть пилу, приходилось приседать на корточки, зря теряли много сил. С большим трудом свалили несколько деревьев и вскоре вымотались совершенно.

Голодные, пили мы «чай» из заваренной хвои без хлеба. Хлеб начальник лагпункта Гребцов выдать не разрешил. Все время сушились на огне у нескольких костров. Развесили одежду, портянки, сидели возле разложенной обуви и обогревали себя, зная, что в палатке в мокром можно замерзнуть. Конвой помалкивал и не вмешивался.

Потихоньку подрубали сучья. Подносили сушняк, поддерживали огонь костров. Но главная работа, валка леса, не двигалась. И это нас смущало. Так прошел первый день на лесоповале. Сняли нас всех по сигналу. Быстро вечерело. Конвой нас торопил, подгонял и покрикивал: «Сзади подтянуться! Не растягивайся!» Наконец, мы дошли. За забором обозначился контур лагеря, особенно ярко фонари освещали площадку возле домика вахты. Одному из нас перед вахтой стало плохо, его взяли под руки и так довели до зоны. Конвой ушел греться на вахту.

Вышли нам поперек дороги, всех прощупали, прохлопали с боков и по спине, промяли одежду – не несут ли чего? Ничего запрещенного не нашли, пропустили на зону. Ослабшего сдали в санчасть. Санчасть, впрочем, была понятием символическим – одно название, зато очередь, выстроившаяся к ней на морозе, была живая и достоверная.

Голодные, побежали мы в столовую, получили недоданный утром хлеб и съели горячую баланду, кое-как удовлетворились на время.

В палатке мы узнали, что наши нары Гребцов приказал после развода облить водой, чтобы к нашему приходу образовалась тонкая корка льда. Месть за долгий «барский» сон. Чтоб не залеживались!

Вместо отдыха нам пришлось сгребать лед и промокать мхом мокрые нары. Досуха вытереть, конечно, не удалось. Легли на нары, в чем были, в чем работали, другого выхода не было. Шапки тоже не снимали, она служила для тепла и вместо подушки.

На следующее утро после удара о рельс многие из нас повскакивали, другие – не спешили, потягиваясь спросонья, собираясь с мыслями. Прерывистый звон был слышен далеко, он не давал права не встать, грозил наказанием. Снова, как и вчера, раздался оглушительный голос Гребцова, изрыгающий ругательства и угрозы. Снова Гребцов остервенело лупил палкой опаздывающих. Все стали выбегать из палатки, благо одеваться было не надо – все было на нас. Все собрались в столовой. Получили пайку хлеба, заправились баландой и стали ждать развода.

Поднимался Гребцов рано. Еще до сигнала он выходил из дома. Его путь по зоне отмечался воплями избиваемых, побоями криками, матерщиной. С ЗК он не разговаривал, а рявкал на них по-собачьи. Боялись его все страшно. Он никогда не улыбался и всегда смотрел в упор злыми глазами. Он ненавидел нас, «врагов народа», «агентов империализма». Гребцов не был таким от природы, так его воспитали. Постепенно спускался он по ступеням – от человека до жестокого и свирепого зверя.

Вечером, придя с лесоповала мы опять обнаружили свои нары политыми водой, они уже успели слегка заледенеть. Снова мы выскребали наледь и собирали влагу с горбылей с помощью мха. Но на этот раз под видом топлива для печек в нашей палатке мы принесли с собой из леса сосновые ветки. Эту хвою мы положили на нары и легли на нее. И надо сказать, что весь остаток февраля не забывал нас Гребцов, мстил за то, что пару раз мы не были на ногах к его приходу. Это проклятие с нас было снято только к марту. То ли Гребцов устал, то ли решил, что мы искупили свою «вину».

Вещи

Время шло, а наши вещи, сданные на пересыльный пункт, все не появлялись. Ходили, узнавали, безрезультатно. Разные причины нам высказывали. Так прошли еще недели две. Стали ходить надоедать каждый день. Все без толку. Дали нам день отдыха, но он был не для нас, начальству нужно было проверить наши личности, на это ушло полдня. Мы стояли строем на морозе, пока не сошлись данные подсчетов. Затем нас отпустили. День клонился к вечеру и мы всем составом этапа, за исключением пятерых человек, пришли на вахту, где находился Гребцов и попросили принять меры к ускорению выдачи вещей. Стали полукругом. Вышел начальник лагеря, Гребцов, ничего толкового не объяснил, только сказал: «Когда прибудут, получите все на вахте».

Один из нас, стоявший поближе к нему, сделав шаг вперед, выразил возмущение от всех нас и пригрозил ему жалобой на имя прокурора, сказав, что советская власть справедливая и привлечет его к ответственности. От этих слов Гребцов взорвался и приказал дежурному вахтеру:

— А ну-ка, покажи им советскую власть! Покажи им ответ прокурора!

Вахтер умелым движением поставил жалобщику подножку, так что тот свалился на деревянный настил под громкий смех начальства.

— Идите. А то посадим в кондей (штрафной изолятор), будете знать, как жаловаться – пригрозил Гребцов.

И мы ушли. Что мы могли сделать?

— Разве можно так поступать по закону? Неужели им все просится?! – с волнением возмущались мы.

Дней через шесть после этого случая – это было на 18 день прибытия нашего этапа, привезли наши вещи. Нарядчик после работы оповестил нас. Все собрались у вахты, где под фонарем были свалены в кучу сумки, узлы и чемоданы. Я нашел свой чемодан с оторванной крышкой. Внутри был единственный предмет – галстук. Теплое белье, брюки, шарф, перчатки, зимние ботинки – все исчезло. У других тоже пропало все сданное. Кое-какие вещи валялись среди привезенного, но определить, чьи они мог только сам хозяин. Большинство наших чемоданов были измяты и изуродованы.

Некому было высказать свое возмущение, из администрации никого не было, всем верховодил нарядчик. Да и какие можно было предъявить требования, вещи у нас принимали без описи, они должны были следовать за нами вместе с этапом. Мы ждали теплых вещей, надеялись на получение необходимого, личного, своего, а теперь остались ни с чем, раздетыми.

При отправке нашего этапа из Свердловской тюрьмы, деньги, имеющиеся у нас на счетах, выдали на руки. После вынесения приговора разрешалось зачисление переводов из дома, с предприятий переводили недополученную зарплату, таким образом, у каждого из нас на счету была какая-то сумма, и в Вятлаг мы прибыли при деньгах.

В лагере питание здесь было скудное, хуже, чем в тюрьме. Сразу сели на 300 граммовую выдачу хлеба с миской баланды в день. Это при ежедневной изнурительной физической работе в лесу в неподходящей одежде. Настали для нас страшные дни голода, все время думалось о хлебе. В Вятлаге процветала торговля, первое время, когда у нас в карманах еще были деньги, уголовники, атаковали нас, как саранча. Зная, что мы голодаем, они предлагали за деньги и одежду брать у них пайку хлеба с баландой, и мы вынуждены были это делать. К весне многие из нас умерли от голода и холода.

Вахтер

Новости Вятлага узнавались на вахте. Здесь было и лобное место лагпункта, на котором зачитывались распоряжения, произносились угрозы, производились обыски, передавались приказы. Тут же, на вахте выставлялись для обозрения трупы заключенных, убитых якобы при попытке к бегству, которые специально для этого привозили с лесосеки. Здесь с помощью медработников юридически оформлялись акты на списание этих жизней. Постоянным автором и составителем этих актов по убийству «бежавших» был старший вахтер. Его фамилию я помнил долгие годы, но теперь, за давностью лет забыл.

Страшным и жестоким человеком был этот вахтер, молодой краснощекий мерзавец, живой, активный и быстрый, как детский волчок. На разводе он мог пнуть заключенного, который показался ему смешным или странным. Мог прикладом сбить человека с ног безо всякого повода и, свалив его на землю, держать над упавшим винтовку, не давая подняться. За малейшую провинность он ставил человека по стойке «смирно» и не отпускал, пока тот не получал сильное обморожение. Вахтеру доставляло наслаждение наказывать, ощущать силу своей власти и видеть унижение.

Произвол на вахте совершался силами одного человека, этого самого вахтера. Другие охранники не злобствовали и ничего подобного не совершали, как бы передав монополию на подлости одному человеку. Когда с лесосек привозили убитых, вахтер сам себя наделял властью и становился главным организатором и распорядителем зрелища. Все подчинялись его воле. Он, как мясник в лавке, с помощью двух других вахтеров раскладывал трупы на видном месте, обязательно на спину, чтобы были видны лица, чтобы кровь убитых бросалась в глаза. На вахте трупы лежали день-два, затем поступали новые, и все повторялась. Непрерывная смена мертвецов на вахте, один за другим.

Два раза в день мы проходили мимо убитых людей. Со скорбью и жалостью осматривали их и боялись, молили судьбу не оказаться самим в таком положении. Вахтер отлично знал, что убежать зимой с лесосеки, окруженной лыжной трассой, невозможно, но неизменно продолжал готовить свои инквизиторские представления. Вахтер знал, что утром на работу выгоняли всех подряд, не разбирая, кто болен. Больных, нуждавшихся в лечении, гнали на работу вместе со всеми и заставляли валить лес – в снегу, в худой одежде и плохой обуви. Люди, которые были так истощены, что не смогли работать, получали пулю в лоб, а после смерти были выставлены на позорище.

По узкой тропе между сугробов ЗК шли гуськом, таща тяжелые инструменты. Часто в дороге кто-то вдруг занемогал, резкий перелом в самочувствии, одышка и сердцебиение не позволяли двигаться вперед. В таких случаях следует остановить цепочку людей, движущихся по тропе, и подождать, следует дать отдых, оказать медицинскую помощь. Но это не разрешалось. И вот вступил в силу новый закон ГУЛАГовских властей: «Шаг вправо, шаг влево считается побегом, оружие применяется без предупреждения». К остановившемуся от изнеможения человеку подходил конвойный стрелок, толкал жертву с тропы на целину и один за другим следовали два выстрела. На снегу вдоль тропы появлялись яркие следы крови.

Не избежал ГУЛАГовского закона и я. Но меня он коснулся не в полной мере. Бригаду, в которой я шел на работу, на лесосеку, конвоировали как обычно. Мы двигались вереницей, один за другим. Я чувствовал себя вроде нормально. И вдруг, непонятно почему я вышел за колею, сошел с тропы. Мне подали сигнал к возвращению, но я его почему-то не услышал. Это было серьезное нарушение. Вместо того, чтобы остановиться, я сделал еще два-три шага, усугубив сове положение. Нарушение было налицо, но не было никакого признака побега. Бегущий делает рывок и резкое порывистое движение руками и телом, а я шел медленно, не спеша, точно летом на прогулке. Охранник дико закричал на меня и передернул затвор. Он подбежал ко мне, весь дрожа. Заорал, что мог застрелить меня на месте. Он был из новеньких и еще не мог ни за что, просто так, убить человека. Он дал по мне два выстрела, один за другим, но стрелял он выше головы, не целясь. Пули просвистели мимо, а я получил удар в спину и упал лицом в снег. Встать я не мог, меня подняли. Не знали, что делать со мною, решили отвести на вахту, а оттуда – в изолятор. Я до сих пор не могу объяснить поступок, который чуть не стоил мне жизни. Бес попутал, не иначе.

На вахте меня передали тому же вахтеру. Вызвали начальника УРИ, бытовика, ведавшего учетом прибывших и выбывших заключенных. В формуляре напротив моей фамилии он написал: «Склонен к побегу. Пытался бежать с лесосеки». С тех пор я был у администрации на особой заметке, как неблагонадежный. Ох, как мне это тогда казалось несправедливо и нестерпимо! Все складывалось хуже некуда, всюду был сплошной произвол и наказания.

После унижений и оскорблений, после кромешного мата вахтер привел меня в изолятор, который находился у угловой вышки. Дорогой он щедро отвешивал мне тычки и пинки, сдабривая их циничными шутками и прибаутками. Наконец, дошли. Вахтер открыл запоры и втолкнул меня в ледяную, не отапливаемую комнату изолятора. Был еще день и через маленькое зарешеченное окно под самым потолком пробивался луч света.

В период моего пребывания в четвертом лагпункте вахтер сажал меня в кондей, так мы называли изолятор, пять раз и всегда ни за что. В кондее – разбитые стекла, метет метель. Мороз. Чтобы не замерзнуть насмерть, приходилось заниматься бегом на месте. Повезло мне, что я ни разу не сидел дольше одной ночи. В этом и было мое спасение и удача.

Этого вахтера я запомнил на всю жизнь. А он, в свою очередь, никак не мог смириться с тем, что позднее я, будучи вольнонаемным, проходил в зону лагпункта по удостоверению личности, подписанному самим начальником лагеря Долгих. В первый раз вахтер долго рассматривал мою фотографию – схож ли? Тот ли человек? Лицо вахтера выражало сомнение и недоумение. То, что я стал вольнонаемным, было неоспоримой истиной, которая ошарашила вахтера, но, тем не менее он не задал ни единого вопроса. Делать было нечего, ведь на документе стояла размашистая подпись главного начальника Вятлага, пришлось пропустить.

Таким образом, я много раз встречался с вахтером после освобождения. Мы знали друг друга, но ни один из нас этого знакомства не признавал. Встречи были молчаливыми. Я всегда опускал глаза, и он старался на меня не смотреть. Потом надобность бывать в лагпункте у меня отпала, а вахтера перевели. Он пошел на повышение, сменив кнутовую должность на офицерскую, и возглавил охрану в одном из строящихся северных поселков.

С сайта "матроны. ру"
Очевидец
Галину Александровну Григорьеву знают многие жители Павловска, особенно дети и молодежь, которые «прошли» через ее руки. Ее часто можно встретить в парке, зимой на лыжах, она подкармливает птиц, летом с лыжными палками в руках гуляет с верным псом Русланом. Эта скромная улыбчивая женщина в свои 77 лет работает преподавателем музыки в Детском центре Павловского дворца, в ДТЮ и в воскресной школе храма святой равноапостольной Марии Магдалины. Непростая судьба Галины Александровны — одна из множества судеб людей ее поколения, очевидцев всех горестей и страданий XX века. Можем ли мы представить, что у них за спиной? Как удалось им не сломаться и сохранить до старости мирное состояние души? Давайте попробуем услышать важное…


Я родилась в деревне Даймище, в 12-ти километрах от Сиверской. Мама жила с моим отцом в Ленинграде, но на момент рождения приехала к своей матери. Я помню, что все время была у бабушки, мама приезжала каждые выходные. Отец был призван в Финскую войну и погиб.
Даймище — 120 дворов, староверская деревня, там не было храма, не было священника, но был молельный дом бабы Груши. Бабушка ходила со мной в этот дом молиться. Всю ночь накануне праздника и воскресного дня молились, а я лежала на сундучке в коридорчике. Крестила меня эта баба Груша, все как надо делала, опускала в купель. Я потом говорила священнику, что крещена у староверов, батюшка сказал, что мне надо только помазание принять. Все староверы вели очень строгий, нравственный образ жизни, не пили, даже слышать ругань считалось большим грехом.
Помню первый день войны, мне всего 7 лет. Деревня наша — длинная-длинная улица, по обе стороны которой дома. Было воскресенье, я вышла на улицу — ждала маму. И вдруг из одного дома выскакивает женщина и страшно-страшно что-то кричит и плачет. Она забежала в дом наискосок, оттуда выскочила уже вдвоем с другой женщиной, они побежали в третий дом… оказывается, объявили войну. В этой деревне многих призвали на финскую войну, и почти в каждом доме кто-нибудь погиб, и опять война!.. Еще запомнила, как вечером в воскресенье мама уезжала в город… Стоим, ждем автобуса, а бабушка плачет-плачет: «Подсказывает мне сердце, что я тебя больше не увижу…» Мама говорит: «Да что ты!» Но она действительно больше не увидела свою дочь: мы расстались надолго, мама чудом выжила, оставшись в блокадном Ленинграде, а бабушка умерла. Когда мы встретились, мама говорила, что мысль о том, что у нее есть дочка, помогла ей выжить. И я всю войну верила, что мама жива.
***
Что было со мной дальше? Я осталась с бабушкой и с кокой. Кока — это моя крестная, жена маминого брата, то есть тетя. Ее мужа тоже убили в Финскую войну. Вдруг нам объявляют, что приближаются немцы, тут будет фронт, и надо рыть окопы. И мы стали рыть на огороде окоп. Уж не знаю как, но получилась настоящая землянка, со ступеньками, бревнами на потолке. И вот наступила ночь, мы сидим в окопе, тишина. И вдруг слышим треск. Дорога рядом, брусчатка. Мы поняли, что это мотоциклы. Потом страшный грохот. Танки. Следом машины. И машины остановились. Вышли немцы, слышим немецкую речь, похоже на «гав-гав-гав». Через некоторое время затихли. Оказывается, они за-шли в дома и сами себя разместили. Утром все начали потихонечку вылезать из своих землянок, а по деревне стоят крытые машины, немцы ходят, на нас внимания не обращают.
В нашем доме было две комнаты, их заняли немцы, а мы с бабушкой стали жить на кухне. Сначала все было вроде ничего, они давали бабушке поручения что-то сварить, ей за это давали хлеб, а потом началось. Сначала отобрали козу, помню, как бабушка ухватилась за нее и просила: «Не забирайте, у меня ребенок». Но ее немец оттолкнул, бабушка упала, и козу поволокли. Так не стало у нас молока. Бабушка была образцовая огородница, у нее был хороший урожай. Немцы ходили в подвал, где хранился урожай, и брали все, что им нужно. Одни немцы уезжали, потом приезжали другие, и все кормились, и постепенно съели все. Я бегала по другим домам, меня подкармливали, а бабушка стала сдавать от голода.
Когда бабушка умерла, меня взяла кока к себе, но в ее семье рады этому не были — лишний рот. Потом стали угонять в Германию одиноких женщин, и кока удочерила меня и велела называть мамой. Но я не могла, я верила, что мама жива.
***
А нас угоняли зимой 1942/43 года. Приехали машины, много-много нас было, женщин и детей. Погрузили в вагоны, причем набили столько, что ни лечь, ни сесть. Узлы сложили горкой, и я могла забраться к высокому окошку, чтоб хоть что-то видеть. Доехали до Литвы. Вечером поезд остановился в чистом поле. Вот приехали на повозках литовцы, стали выбирать себе работников. Нас с кокой никто не берет: кока худенькая, щуплая, и я — ребенок. Потом нас пожалел какой-то старик, от него мы попали ко вторым хозяевам, потом к третьим. Хозяина-литовца звали Бенедикт Кодекс, старшего сына Брон, была еще девочка помладше, маленький мальчик и жена. Это была довольно зажиточная семья, коку отправили ухаживать за скотиной, в доме она почти не появлялась. Я быстро заговорила по-литовски, так как все время общалась с детьми. Помню, как ночью встала в туалет, открыла дверь на улицу, а там волк огромный сидит. Я страшно заорала. Встал Брон, схватил кочергу и прогнал волка.
Так мы дожили до весны. Кока надрывалась на непосильной работе. Может, она не могла уже справляться так, как надо, может, по другой причине, но хозяин решил от нас избавиться. Наступила Пасха 43-го года. Нам он сказал, что поедем в Паневежис в церковь. Мы страшно обрадовались, и он повез нас на телеге. Я хорошо помню этот, как мне тогда казалось, огромный православный храм. Был очень солнечный день, я поднимала голову и видела в куполе летающих голубей, помню праздничную службу. Но после службы Бенедикт не повез нас домой, а отвез в концлагерь. Вещи все наши остались у него…
Так вот, оказались мы в концлагере. Очень скоро из него нас отправили в другое место. Опять поезд, нас очень много, в вагоне ехали стоя. Не знаю, куда нас везли, только помню, что кто-то сказал: «Варшава». Потом опять куда-то мы ехали, опять нас высадили, куда-то погнали. В каком-то месте всем велели раздеться, загнали в помещение, где был теплый пол, заперли, и вдруг на нас сверху, на голову, плечи стала литься какая-то едкая жидкость, которая обжигала кожу. Стекая, она оставляла следы, как от ожогов, мы кричали от боли и страха. Многие думали, что сейчас пол провалится, и все упадут в печь, что это, наверное, крематорий. Но ничего такого не произошло, нас отперли и перегнали в баню. Велели мыться, хотя, получив такие ожоги, мыться было невозможно. Эта зверская процедура называлась санобработкой. После этого опять куда-то погнали. По бокам колонны шли немецкие солдаты с автоматами. Все были слабые, голодные, но нас предупредили, что если кто отстанет — расстрел. Я совсем выбилась из сил, и меня под руки тащила кока с еще какой-то женщиной. Уже затемно мы дошли до места назначения. Это был концлагерь, множество бараков, в них нары в три ряда с мат-рацами из крученой бумаги и соломы. Уставшие, мы завалились спать.
Несколько месяцев мы жили в этом концлагере.

Наступило жаркое лето. Каждое утро нас строили на линейку. Кормили один раз в день супом, который представлял из себя воду с крошечными кусочками брюквы, и ужасным напитком, который называли кофе, и еще давали кусочек хлеба. Взрослых женщин угоняли на работы. В памяти осталось все серое-серое вокруг, деревянные серые бараки, серая земля. За тремя рядами колючей проволоки была буйная зелень — трава, деревья, а на территории концлагеря ни травинки, потому что все, что вырастало, тут же съедалось. Деревья стояли сухие потому, что даже кора с них была съедена. И я, подходя к колючей проволоке, с тоской смотрела на тот «счастливый» мир. Однажды, когда я так стояла, с той стороны забора подошла женщина. Она долго с жалостью смотрела на меня, а потом вынула из сумки булочку и перекинула через загородку. Для меня это было неописуемой радостью. Я схватила эту белую булочку и побежала в барак к коке. Она разделила ее по маленькому кусочку детям.
На руках и ногах у меня открылись гнойные язвы. Антисанитария в лагере была ужасная, особенно летом. Еще постоянно стоял тошнотворный запах паленого человеческого мяса и кос-тей, исходящий от крематория, в котором постоянно сжигались трупы, да и не только трупы. После войны, проходя по Обводному каналу, я однажды почувствовала запах, очень мне напомнивший ТОТ, мне стало плохо… Потом оказалось, что запах шел от мыловаренного завода.
Во второй половине лета нас снова стали перегонять. Это было для нас спасением, в этом лагере нам было бы не выжить: гора пепла у крематория росла на глазах. Построили в линейку и стали отбирать для отправки. За столом, стоящим в открытых воротах концлагеря, сидела женщина в форме, по бокам — солдаты с автоматами и овчарками. Вызывали по семьям. Больше всего узники боялись, что разделят родственников. На моих глазах у женщины отобрали мальчика и повели за ворота, она страшно кричала и плакала, но ее оттащили за волосы. Никто не знал, кого какая ожидает участь. Настала очередь наша с кокой. Меня толкнули, я устояла на ногах. Коку щупали, смотрели зубы, наконец, велели построиться в колонну на выход. Слава Богу, мы с кокой вместе. И опять поезд, вагон, где битком набиты люди, и без еды, питья нас везут неизвестно куда.
***
И вот мы в австрийском концлагере. Нас выстраивали по бокам дороги, а посреди ходили австрийцы и выбирали себе работников покрепче, хотя, на самом деле, на нас было страшно смотреть. Нас с кокой никто не хотел брать, она — щуплая маленькая женщина, да еще со мной, а я вся в язвах. Однажды нас в очередной раз вывели, и перед строем проходили две девушки-близняшки, одетые в клетчатые костюмы. Я бросала на них умоляющие взгляды, наши глаза встретились. Наверное, их тронула эта безмолвная мольба, и они нас взяли. Их семья содержала гостиницу в Зальцбурге. Когда мать этих девушек увидела, кого они привезли, то очень рассердилась. Прислуга, из местных, которая была в гостинице, страшно нас невзлюбила. Когда кока уходила на работу, а она должна была мыть несколько огромных коридоров и комнаты, я оставалась одна, но и тут меня ожидали издевательства. Хозяйский сын натравливал на меня огромную овчарку, загонял в угол коридора, держа ее, беснующуюся, на поводке в нескольких сантиметрах от меня и наслаждаясь моим ужасом.
Но было и хорошее. Язвы на руках и ногах не проходили, и я должна была ходить на перевязки в медпункт. Идя по улочкам Зальцбурга, я любовалась красотой этого городка. Конечно, я тогда не знала, ни что здесь родился Моцарт, ни вообще, кто он такой. В медпункте с меня сдирали бинты, это было ужасно болезненно, посыпали белым порошком, снова забинтовывали. Толку от этого не было никакого, язвы не проходили.
Потом мы снова оказались в концлагере. Коку и других женщин угоняли на работы

. Еще коку забирали на опыты.

Я не знаю, что именно с ней делали, но на ее теле появлялись грубо зашитые багровые шрамы. У меня брали из вены кровь и тоже ставили какие-то опыты.

Клали на стол, надевали маску, я начинала мучительно задыхаться, потом привыкала к этому удушью и засыпала. Что со мной делали — не знаю. Но во время этих провалов мне снился всегда один и тот же сон.

Нам часто говорили, что от Ленинграда камня на камне не осталось. А я знала, что у меня там мама, и я верила, что она жива. Мне снилась огромная груда камней, и на них стоит мама и протягивает ко мне руки… После войны я попала в больницу с отравлением, и мне нужно было сдать кровь из вены, но меня затрясло, и я отказалась. Врачу я не смогла объяснить причину такой своей странности, он решил, что я просто капризничаю…
В нашем бараке жила очень старенькая, худая-прехудая женщина, звали ее Нина Александровна, она была учительницей. На работы ее по старости и немощи не гоняли, и она пыталась учить нас, детей. Сажала за стол, бумаги не было, и мы писали на тоненьких полосках — полях газет, которые удавалось раздобыть, одним-единственным огрызком карандаша, передаваемым друг другу. А на первом моем букваре — страшно вспомнить — был нарисован добрый дядя Адольф Гитлер среди скаутов, а Сталин карикатурно изображен в виде черта и свиньи. Никаких других книг в лагере не было.
С Ниной Александровной мы готовились к Новому году, разучивали песню о снежинках. В новогоднюю ночь в бараке нам разрешили устроить что-то вроде концерта. Мы, дети, танцевали и пели эту песенку. Потом запел один мужчина-инвалид. У него не было кистей рук, к культяшкам был привязан молоточек. Он делал нам обувь — на грубую деревянную колодку прибивал мешковину. На эти колодки налипал снег, ходить было страшно неудобно, мы падали, но ничего другого не было. Так вот, у него оказался удивительно красивый баритон, мы слушали, затаив дыхание. После него одна девочка читала свои стихи, в которых говорилось о том, что мы очень ждем, когда же наши отцы и братья придут освободить нас. Она закончила, повисла гробовая тишина. Потом в задних рядах кто-то всхлипнул, потом еще, и вдруг все зарыдали и плакали долго-долго, и никак не могли успокоиться. Так мы встретили 1945 год.
***
Наконец наступил май, а вместе с ним пришла весть о победе! Нас освобождали американцы. Американский военный врач осматривал нас. Когда обнаружились рубцы на теле коки, этот врач что-то возмущенно закричал и ударил по лицу местного лагерного врача. Потом американцы стали предлагать нам остаться в Австрии или отправиться в Америку. Предупреждали, что на родине нас ожидают репрессии, потому что мы были в плену, и будем приравнены к предателям. Переводчик все это переводил. Но на каждую фразу мы все дружно скандировали: «До-мой! До-мой!». Нас посадили в открытые машины, мы украсили их зелеными ветками и почти 200 км совершенно счастливые ехали до советской зоны оккупации, где я увидела у пограничного столба нашего солдата. Он меня первую снял с машины. Со слезами радости все бросились его обнимать… Потом мы ехали в поезде через Европу очень долго. Подъезжаем к реке — мост взорван, ждем пока восстановят… Уже наступило лето, на остановках местные жители подкармливали нас фруктами, особенно детей. Только тогда у меня прошли язвы на руках и ногах, но рубцы остались.
Приехали мы в Даймище только 31 августа. На следующий день надо было идти в школу. Мне уже было 11 лет, в первый класс идти такой большой девочке было стыдно, я пошла во второй, хоть умела только то, чему научила меня Нина Александровна в австрийском концлагере. Проходила я в деревне в школу недели две, а потом кока узнала, что мама жива, и повезла меня в Ленинград.
Я помню эту встречу. Дом с башенкой на Лиговке. Кока вела долго меня за руку по темному коридору, и, наконец, открылась дверь, я в темноте даже не видела, но почувствовала, что это мама! Я ткнулась ей в живот и заплакала, и мы долго-долго так стояли. Потом прошли в комнату. На диване лежал маленький сверток. Это была моя новорожденная сестренка Люська. Отец Люськи погиб под Берлином, они с мамой даже не успели зарегистрироваться. Познакомились они в блокаду, когда мама работала на складе боеприпасов. Он приезжал за снарядами с передовой и привозил сосновые и еловые ветки, которые мама заваривала от цинги. Мы с мамой долго-долго рассказывали друг другу о пережитом… Вот что она мне рассказала.
***
Сразу после объявления войны маму отправили под Кингисепп рыть окопы и противотанковые рвы. Но эта работа оказалась бесполезна, наступавшие немцы были совсем близко. Людей посадили в поезд на Ленинград, он тронулся, тут налетели фашистские самолеты и начали бомбить. Поезд остановился, все выскочили и побежали в лесок, а мама забралась под скамейку в поезде. Когда обстрел кончился, мама с ужасом увидела огромное количество раненых и убитых, где руки, где ноги, где что… Кто остался жив, пошли лесом, болотами, заблудились… Усталые, изголодавшиеся несколько дней шли до Ломоносова. Пришли, и что их поразило: там люди нарядные, мирные, еще не видели ни убитых, ни обстрелов… Как только мама добралась до Ленинграда, скорее на поезд на Сиверскую, чтобы к нам с бабушкой ехать, а поезда уже не ходят, и очень скоро замкнулось кольцо, все… блокада.
Мама рассказывала, что с ней была такая история. Начался голод, она лежала дома, от слабости уже не могла встать, ноги опухли так, что валенки не снять. Несколько дней уже не раздевалась, надето все, что можно, так как холод — топить нечем. Уже готовилась к смерти. И вдруг за ней приходят — пришла машина с фронта, надо выдать боеприпасы. Кроме мамы некому, только она имеет право. С неимоверным усилием воли мама спускает одну ногу с кровати, и чувствует, что в ноге какая-то жизнь, видимо, кровообращение пошло, собирает силы — вторую ногу спускает… Еле-еле встала на ватные ноги, сама не помнит, как со второго этажа спустилась, идет к складу. Вдруг что-то в спину как ударит, мама упала, на какой-то миг потеряла сознание. Когда очнулась, посмотрела назад и видит — половины дома, из которого она вышла, нет, ее комната как на сцене, ее железная кровать, на которой она только что лежала, вся искорежена, и из подушки летят перья… Она стала жить прямо на складе, где работала.
Я спрашивала у мамы, что в блокаду было самое страшное. Она рассказывала, что однажды три дня по карточкам вообще ничего не давали — в городе не было хлеба. В большой коммуналке, где она потом жила, почти все умерли, остался один маленький мальчик, мама его тоже умерла. Он плакал целыми днями один в пустой квартире и просил: «Хлеба, хлеба»…
А что было самое радостное? Самое радостное — прорыв блокады. Все выходили на улицу — знакомые, незнакомые — плакали от счастья, обнимались, целовались!
***
До моего приезда мама брала Люську с собой на работу, клала в ящик, и за ней смотрели… пленные немцы. Тогда их полно было в городе. Конечно, я сразу стала нянькой. Мне нужно было ездить сестре за питанием в больницу, это была жиденькая манная каша в пол-литровой баночке и смесь в рожке, называлась «маро». Однажды я с трамвая соскакивала с этим питанием и упала. Все разбилось, каша стекает на асфальт, я в крови, стою реву. И какой-то мужчина спрашивает у меня, что случилось. Я говорю: «Мне сестренку кормить нечем»… Так он обтер меня, дал денег и сказал, где живут люди, у которых коза и можно купить молока. Я пошла туда и, правда, купила молока для Люськи. Случайный мужчина помог мне, и это запомнилось на всю жизнь!
Еще такую историю помню.

Иду из школы (мне было лет 12) домой под Новый год. По дороге едет машина грузовая с елками красивыми, пышными — моя несбыточная мечта! И вдруг молодой солдат с машины кричит: «Девочка, держи елку!» и бросает мне елку. Такие добрые дела случайных людей очень запоминаются. Надо нам самим больше делать чудес, какие можем, но мы часто забываем об этом…
Когда мама возвращалась с работы,

она меня отпускала погулять, и я бежала во двор.

Нас было много-много детей. Какими мы были дружными!

Играли в казаки-разбойники, в прятки, в лапту, кинотеатр устраивали. Нарезали билетики, натягивали большую простыню и смотрели неподвижные картины. К вечеру набегаемся, наиграемся, уже поздно, и сядем рассказывать страшные истории. Жутко, страшно, но никто не уходит. Мама из окна кричит: «Галька, иди домой!» А девчонки, мальчишки, все хором: «Тетя Женечка! Пусть Галя еще погуляет!» И мама сдавалась: «Да ну вас!» Как нам было хорошо!
***
Когда я перешла в седьмой класс, мама вышла замуж. У отчима, Николая Степаныча, была большая комната, 36 метров. И кто там только у нас не жил! Журналистка Нонна, фронтовичка тетя Фроня (потом к ней приехал племянник и тоже у нас поселился). Еще я привела свою подругу Лильку из детдома. Так мы все и жили в одной комнате, дружно и весело, хотя и очень бедно. У меня было единственное платье, и когда оно сохло после стирки, я сидела за занавеской. Только Степаныча я ненавидела, несмотря на то, что он был очень добрый и хороший человек. А однажды он тяжело заболел и слег с высоченной температурой. И мне вдруг стало его так жалко, и так стыдно за себя, что я разрыдалась и попросила у него прощения. Он сказал:

«Ничего, ничего… Я все понимаю». С того момента мы стали большими друзьями.
После седьмого класса я поступила в Некрасовское педучилище. Работала в школе. Потом влюбилась в музыку и поступила в музыкальное училище, а потом в консерваторию. Как же тяжело было — учеба, работа, мама и отчим старенькие, надо помогать. В 33 года я встретила замечательного человека — Николая, вышла за него замуж, и вот уже 45 лет за ним, как за каменной стеной.
В 1990 году мы с мужем поселились в Павловске. Была ли я верующей все это время? Наверное, да. Но церковный образ жизни я еще не вела. В Павловской библиотеке мне попался третий том Добротолюбия. Я заинтересовалась, взяла его и стала читать. Было трудно, но я старалась вникнуть. Потом стала регулярно читать духовную литературу. Однажды, когда мы отдыхали летом в деревне, погода стояла дождливая, ветреная. Я уединилась на потолке (так называли чердак), чтобы почитать Псалтырь. И вдруг меня среди всей этой промозглости обдало таким теплом! Я почувствовала какую-то необыкновенную благодать, мне стало так радостно, так спокойно. Даже затрудняюсь подобрать слова, чтобы передать то удивительное ощущение, мне просто в тот момент казалось, что Гос-подь говорит мне: «Я есть, Я здесь»… С тех пор я очень хочу снова пережить это ощущение, но, увы…
Первая моя исповедь была ужасной. Оставшись наедине с довольно молодым священником, я совершенно растерялась и не могла ничего сказать. Наконец, выдавила: «Я первый раз». Последовало негодующее восклицание: «Дожили до седых волос и первый раз?!» и батюшка стал ругать меня за то, что я большую часть свой жизни жила без Церкви. Я очень обиделась и в конце его гневной речи осмелилась сказать: «Вы не приобщаете к Церкви людей, а наоборот отвращаете!» Вся в слезах выскочила из храма и решила, что больше я сюда ни ногой! Но прошло время, я успокоилась и, преодолев себя, опять отправилась на исповедь. Священник, на мое счастье, был другой, и он помог мне. Со временем, когда я уже вошла в число прихожан нашего храма, мне захотелось приносить какую-то пользу, и я предложила вести в детской воскресной школе песнопения.
***
Долгое время я не могла доказать, что являлась малолетним узником концлагеря. Я посылала запросы в Литву, в Австрию, в различные организации, но отовсюду приходили ответы либо «информации о вас не найдено», либо «архивы не сохранились». Лет десять назад я случайно встретила свою бывшую студентку из пед-училища Светлану. Она в мой день рождения устроила у меня встречу группы, и девушки взялись решить эту проблему. Им удалось добиться, чтоб наше Министерство иностранных дел послало запрос в Австрию, и, наконец, пришли документы, подтверждающие пребывание в концлагере моей коки. Оставалось доказать, что девочка, бывшая с ней, это я. Нашлись два свидетеля, подтвердившие этот факт — жители деревни Даймище, которые тоже были в том конц-лагере. Я очень благодарна своим ученикам за помощь. Благодаря тому, что хоть через столько лет, но я получила статус малолетнего узника, я смогла ко Дню Победы воспользоваться правом бесплатного перелета в любую страну. Я выбрала Израиль, и два года назад, в мае 2010 года, побывала на Святой земле! Еще мечтаю побывать в Зальцбурге, не знаю, доведется ли…
Записала Юлия Рубцова

Обе наши героини - Лилия Тихоновна Хоминец и Елена Николаевна Колесникова – родились в Витебской области Белоруссии. Именно с вторжения в эту республику началась Великая Отечественная война. Несчастная Белоруссия находилась в оккупации с самых первых дней войны и до июля 1944 года. За годы Великой Отечественной она потеряла каждого третьего своего жителя. Многие из них погибли в концентрационных лагерях.

Лилии Тихоновне и Елене Николаевне было очень больно еще раз мысленно переживать ужасы плена, за что мы искренне просим у них прощения, но они нашли в себе мужество рассказать о том, о чем забывать нельзя.

Лилия Тихоновна Хоминец

Я родилась в Витебске в 1937 году. Папа, Тихон Николаевич Соколов, трудился на кирпичном заводе, мама, Татьяна Леонтьевна, была домохозяйкой, сидела с детьми. Нас было пятеро: четыре девочки, один мальчик, я самая младшая.

В финскую войну папу призвали, его ранили, он долго пролежал в снегу, обморозил ноги, лечился в госпитале. А когда началась Великая Отечественная, сразу ушел на фронт.

11 июля 1941 года началась трехлетняя оккупация Витебска. Под властью фашистов город находился почти три года - с 11 июля 1941 года по 26 июня 1944-го. Мы с мамой сначала жили в городской квартире, а потом уехали к бабушке с дедушкой в деревню Остряне под Витебском. Все местные мужчины, не призванные на фронт, но способные держать оружие, ушли в партизаны. Осенью в деревне начались облавы. Гитлеровцы ходили по домам и забирали все, что им приглянулось - от безделушки до скота. Дедушка, пытавшийся защитить дворового пса, погиб от шальной пули: пока немец прогонял перегородившего ему дорогу деда в самодельной инвалидной коляске, пес прыгнул ему на спину и вцепился в шею. Фриц от испуга нажал на курок автомата и стал беспорядочно стрелять. Все это произошло на глазах у бабушки, она после смерти мужа слегла.

Сказать по правде, в годы оккупации вреда больше было от полицаев, чем от немцев. Переметнувшиеся на сторону фашистов местные, пытаясь выслужиться, шли на любые подлости, предательства, зверства.

В декабре 1942 года один такой полицай – сосед, хорошо знавший нашу семью, вместе с немецким офицером вошел в бабушкину хату, где в это время находились все мы. Старшая, 14-летняя Нина, читала нам, младшим, сказки. Бабушка и мама крутились по хозяйству. Сосед указал на Нину. Немец взглянул на нее и отмахнулся: «kinder» - сестра была маленькой и худенькой. «Какой же она ребенок, - встал руки в боки полицай. – Ей скоро пятнадцать», и дернул Нину с кровати за руку. Она споткнулась и упала перед входной дверью. Позже мама рассказывала, что она заметила, как немец отошел чуть в сторону и подмигнул Нине, указывая на дверь – мол, беги. Она вскочила, и в чем была – шерстяных носках на босу ногу и в платье без рукавов – выскочила во двор.

Сосед погнался за ней, повалил на снег, ударил прикладом, а затем схватил за косу и потянул со двора на дорогу, по которой уже шли деревенские ребята, ее ровесники. Мама, выбежавшая вслед за полицаем, только и успела, что схватить с веревки сохнущую бабушкину кофту и кинуть ее вслед дочери.

И больше мы ничего не слышали о Нине до самого 1946 года, думали, погибла в концлагере. Но оказалось, что она в лагере не была – ей удалось сбежать по дороге.

Сестра рассказала, что детей пригнали на железнодорожную станцию в Витебск и погрузили в вагоны-теплушки. Нину с другими ребятами посадили в последний вагон. Он был настолько ветхим, что через щели задувал ледяной ветер. Чтобы согреться, дети начали прыгать. В какой-то момент под ними затрещал пол. Мальчик постарше несколько раз с силой ударил по доске ногой. Доска отвалилась. Ребята расширили дыру и через нее, помогая друг другу, стали спрыгивать на шпалы.

Нина и еще одна девочка тоже решили сбежать. Прыгая, сестра ударилась пятками о шпалы, но толстые носки и калоши, которые ей кто-то дал, смягчили удар. Правда, калоши тут же слетели, так что сестра снова осталась босой. Она лежала на шпалах до тех пор, пока вдалеке не стих стук поезда – боялась, что охранник, сидевший в тамбуре последнего вагона, заметит ее. Потом поднялась – ночь, вокруг лес - и побежала по рельсам в обратном направлении. Через несколько минут увидела девочку из поезда – та бежала ей навстречу: при падении ударилась головой и потеряла ориентацию. Они обнялись как родные. Девочку звали Зоей, она была из Вильнюса.

Пока не было поездов, бежали по шпалам, как только слышали звук приближающегося состава, скрывались в лесу. Через несколько дней вышли к поляне, на которой стояла изба и пара сараев. Заметили пожилую женщину с ведрами. Та увидела их, подошла: «Цо надо, москалки?» По ее говору девочки поняли, что они в Польше. Старушка отвела их в хату, дала горячей похлебки, принесла старое пальто, которое досталось Зое, и прохудившийся шерстяной платок, которым перевязалась Нина. Подходящей обуви у бабушки не нашлось. Вручив им сверток с горячей картошкой, она велела девочкам уходить: «Вокруг немцы».

И те снова побежали. Как долго они шли, Нина не могла сказать. Но потом снова вышли на поляну, обрадовались – думали, очередной хутор. И только тут заметили немецких солдат, выстроивших в шеренгу стариков. Девочки кинулись бежать, но их догнали, под дулом автомата погнали на поляну и толкнули в шеренгу стариков, стоявших на краю небольшого оврага. Нина оказалась с краю цепочки.

Вдруг дедушка, опирающийся на палку, оттолкнул ее плечом себе за спину, и тут же раздались выстрелы. На девочку обрушились несколько тел, увлекаемая ими, она полетела в овраг.

Потеряла сознание. Когда пришла в себя, поняла, что цела, но не может выбраться из-под тел – не хватало сил. Снова потеряла сознание. Очнулась от звука русской речи: «Командир, здесь девка живая!» Оказалось, трое связистов шли мимо, искали порванный провод, один из них заметил торчащую из оврага руку девочки. Они вытащили Нину и забрали с собой в часть. А Зоя погибла.


Wikimedia Commons

Нину отправили в госпиталь, где после короткого лечения она стала помогать врачам и медсестрам ухаживать за больными. Потом приняла присягу и перешла в роту связи, бойцы которой вытащили ее из оврага. С ней она дошла до границы с Германией, после чего роту погрузили в поезд и отправили на Дальний Восток на войну с Японией.

Нина тоже думала, что нас нет в живых. Когда она спросила у связистов о судьбе деревни Остряне, те сказали, что от нее больше ничего не осталось: дома разбомбили, а местных жителей расстреляли или угнали в концлагерь.

Так оно и было. После того как угнали Нину, мы прятались в лесу. В марте 1943 года немцы проводили облаву и нашли нас. Бабушку, маму, меня, 8-летнего брата Гену, 10-летнюю Любу и 12-летнюю Валентину привезли на вокзал, бросили в поезд вместе с другими местными жителями и отправили в неизвестном направлении.

Первым моим лагерем стал Майданек. Крематории здесь работали круглосуточно.

Когда поезд остановился, нас выгнали из вагонов, женщин и детей отогнали в одну сторону, стариков - в другую. Бабушку мы больше не видели.

Нас построили на плацу перед виселицами. Через несколько минут из барака вывели пятерых избитых мужчин. Они шли босиком, в одних белых кальсонах.

Бараков было много – все длинные, человек на 150-200, трехъярусные и двухъярусные деревянные кровати с соломой вместо матрасов. Поначалу мы с мамой, братом и сестрами жили в одном бараке, потом нас с братом переселили в детский. Но маме разрешали нас иногда навещать.

Дети до 10 лет в лагере ничего не делали. Единственной нашей обязанностью было присматривать за младшими детьми. И все. Нас не пересчитывали. Вызывали по утрам на площадку перед бараком и проверяли, кто остался внутри. Оставались только больные. Их тут же забирали, назад они никогда не возвращались.

Кормили нас один раз в день маленьким кусочком хлеба, в котором было процентов семьдесят древесных опилок, и баландой. Из чего ее готовили? Картофельные очистки, кусочки брюквы, моркови, жилы каких-то животных.

Когда приносили железный бочонок с похлебкой, мы выстраивались в шеренгу, держа наготове миски. Смотрительница барака – капо – следила за тем, как нам разливают баланду. Когда дошла моя очередь, я заметила, что в черпаке, которым мне только что налили похлебку, остался кусочек моркови. Я потянулась за ним, но в следующую секунду получила удар железным прутом по пальцам. Удар был такой силы, что мне почти отрубило безымянный палец.

Я выронила миску, расплескав баланду по полу, обхватила больной палец левой рукой, отскочила в сторону. Но не заплакала, знала, что будет только хуже. Однажды на наших глазах капо избила своим стеком мальчика постарше меня, и его, мертвого, вынесли из барака.

Я забилась под нары и просидела там целый день, поскуливая от боли. Вечером пришла мама – ей кто-то сказал, что со мной случилась. Она принесла подорожник, палочки, раздобыла где-то чистый лоскут. Приложила подорожник к пальцу, вокруг него – палочки, служившие шинами, перевязала лоскутом. Каждый день меняла повязку и, не поверите, палец сросся! Только – видите? – немного синий в месте разреза.

Мы пробыли в Майданеке не больше шести месяцев, а потом нас снова посадили в вагоны и повезли. Примерно 10 месяцев мы скитались по разным лагерям Европы, большую часть времени проводя в дороге и по нескольку дней или недель – на новом месте. Запомнила, что были в Чехословакии, Венгрии, Бессарабии.

Однажды поезд остановился в каком-то населенном пункте, наш вагон с женщинами и детьми отцепили, оставили в тупике, а состав двинулся дальше. Нас выгнали из вагона, отвели на площадку, велели сесть на землю. В этот момент пошел сильный дождь, земля тут же превратилась в грязь. Мы долго сидели, а потом увидели местных женщин, по разговору поняли, что находимся в Болгарии.

Они принесли вареную кукурузу, пытались передать ее нам, но охрана не позволила. Тогда женщины стали бросать ее нам. Мальчишки повзрослее и посильнее ловили ее, некоторые дрались между собой за початок, а гитлеровцы смотрели на это и ржали. Нам, малышам, кукурузы не досталось. Мы подбирали с земли зерна, подставляли ладони под струи дождя, а потом запихивали зерна в рот.

Но были настолько голодными, что не дожидались, пока полностью смоется грязь, и проглатывали кукурузу вместе с ней. С тех пор я ни разу не ела вареную кукурузу, и когда вижу ее в продаже, рот тут же наполняется песком.

Потом нас снова погрузили в вагон, конечной остановкой стала Вена. Нас высадили и пешком повели в лагерь, который размещался глубоко в горах, в лесу. Это был Линдабрун (30 км от Вены), в котором мы провели следующий год. Недалеко от него стоял еще один концлагерь, намного больше по размеру – Энцесфельд. А между ними был расположен городок, жители которого, пока нас гнали по улице, смотрели на нас с презрением. Тут нам уже никто кукурузки не подал. На каждом здании висело объявление о том, что за пойманного заключенного полагается вознаграждение в 4 дойчемарки.

В Линдабруне стояли два барака – женский и детский, ни мужчин, ни юношей в лагере не было. Из охраны – всего четверо часовых на вышках. Но мы никуда не делись бы и без них: вокруг дремучий лес и неизвестно, в какой стороне наши войска, а внизу город, жители которого не проявили бы к нам милосердия. Так что бежать было некуда.

Каждый день чуть свет нас гнали на работу в лес – женщины пилили деревья, дети собирали хворост и листья. После нас делянка должна была быть чистой как стол – ни одного листочка или иголки. Возвращались в лагерь часов в десять вечера и тут же валились спать.




Денис Яковлев / Югополис

Никакой душевой или бани не было. Мылись мы и стирали, когда шел дождь – выбегали из бараков, стягивали с себя тряпье и подставляли худые тела струям воды. Грязь и зола были вместо мыла.

Кормили нас тем же хлебом из опилок и баландой и еще напитком, который они называли кофе: его варили из жженых зерен ячменя или овса. Давали к нему сахарин и еще какой-то порошок, назначение которого мне не известно по сей день. Весной 1945 года мы заболели непонятной болезнью, похожей на оспу. Возможно, это она и была.

К весне 45-го женщины спилили все деревья около лагеря и ушли дальше в лес. Нас, 8-10-летних стали оставлять в лагере. Мы драили полы и наводили порядок в бараках. А однажды, как я потом узнала, на лютеранскую Пасху, к нам приехала какая-то немка или австрийка и привезла корзину с яблоками и мешок с детской одеждой.

Мне достался свитер, я натянула его и увидела дырку на животе с запекшейся вокруг кровью. Сразу поняла, что в этом свитере до меня ходил другой ребенок. Его убили, а одежду забрали.

Гостья, заметив дырку на свитере, приказа мне закрыть ее ладонью. Она достала фотоаппарат и стала снимать, как солдаты раздают нам яблоки.

Одежду нам оставили. А примерно через месяц мы заболели. Лицо, шея, уши, тело покрылось какими-то язвами, но мы боялись жаловаться смотрителям, потому что больных отправляли в госпиталь Энцесфельда, из него уже никто не возвращался. Поэтому мы молча шли на работы.

Потом пришел солдат, принес полведра какой-то черной жижи и большую малярную кисть. Показал нам – мажьте места язв. Тут подходит другой и, макнув кисть в ведро, мажет нас от макушки до пят. Не знаю, помогла эта жижа или нет, но в нашем бараке к моменту моего прибытия в лагерь было 42 ребенка, а при освобождении осталось 20.


washingtonpost.com

Детей, которых больше не брали на работы в лес, вообще не кормили. Мы пробавлялись тем, что нам оставляли взрослые – их кормили два раза в день. Вместе с мастером участка в лес уходило трое часовых. Если на посту оставался молодой австриец, он спускался с вышки, открывал ворота и разрешал нам ходить в лес «кормиться». Мы собирали дикие яблоки, ягоды, грибы, заячью капусту. По возвращении в лагерь часовой разводил костер, вешал над ним ведро с водой и, когда она закипала, мы бросали в него все свои находки. Так что не знаю, что в результате получалось – борщ или компот.

Потом всех нас пригнали в Энцесфельд, где мы прожили примерно полтора месяца. Женщин гоняли на работу на какой-то шинный завод за город. Если они шли ночью, охрана заставляла их снимать деревянную обувь – клумпы, чтобы их стук не мешал спать местным жителям.

Дети моего возраста и младше не работали, а брата забирали на работу на склад, где он сортировал обувь – находил одинаковые пары, связывал их и складывал на стеллаж. В первый раз, вернувшись со склада, он рассказал, какие красивые детские сандалии ему попались. Я спросила, почему же он не принес их мне, а он только вздохнул и пообещал, что после войны папа купит мне много красивых туфель и платьев с оборочками. Такие сказки он рассказывал мне часто, я под них засыпала.

В Энцесфельде было много маленьких детей – 2-3-летних. Здоровых и хорошеньких за деньги выкупали бесплодные австрийские пары, некоторых отправляли в немецкие детские сады.

Уверена, в Австрии и Германии живет много русских, поляков, французов, уверенных в своем арийском происхождении.

Над старшими детьми в лагере иногда ставили опыты. У нас в бараке один угол все время был занавешен тканью. За ней стояла кровать, на которой лежал мальчик лет четырнадцати, запомнила, что его звали так же, как моего брата, – Гена. Лагерщики ему вживую ломали ноги, обвязывали их чем-то и приносили на носилках в барак. Он кричал днями и ночами, и какими бы все уставшими после работ ни были, никто не мог уснуть из-за этих криков. Но как только он затихал, его снова уносили, ломали ноги уже в другом месте и возвращали назад. Так было раз пять, наверное, потом нас снова перевели в Линдабрун, и я не знаю, что стало с этим мальчиком.

Заключенных концлагерей освобождала Красная Армия и союзные войска. А нас никто не освобождал. Каждое утро наш барак отпирали, мы выходили во двор и строились для проверки.

А однажды за нами никто не пришел. Солнце было уже высоко, а барак стоял закрытым. Сначала мы запаниковали – думали, нас хотят сжечь.

Один мальчишка залез по стропилам на крышу, огляделся, сообщил, что часовых нет, лагерь пустой. Открыть нас снаружи он не смог – сил не хватило. Тогда мы выломали доски в стене. Высыпали во двор. Действительно, никого нет. Побежали к соседнему бараку, где шумели женщины, открыли дверь.

Полдня мы просидели на одном месте, гадая, что происходит. А потом решили идти в город – вряд ли будет хуже. Шли через лес несколько часов, вышли к дороге… и встали как вкопанные: смотрим, по дороге на велосипедах и повозках едут русские солдаты. Увидев нас – худющих женщин в полосатых халатах и детей в разномастном тряпье, они тоже остановились, пораженные. Тут кто-то из солдат заговорил с нами по-русски, мы ответили, и уже в следующую секунду все обнимались и плакали. Я не поняла, как на моей маме оказался мужской пиджак, а в руках у брата – солдатская пилотка, полная рафинада. Это было 4 июня 1945 года. День нашего освобождения.

Через пару дней нас привезли на фильтрационный пункт – здесь проходили проверку совершеннолетние узники. После проверки нашу семью отпустили.


Wikimedia Commons

Вернулись в Витебск через полтора месяца. Наш дом разбомбили, и мама повезла нас в деревню. Но и бабушкиного дома тоже не было – от него остался угол и большая яма - воронка от снаряда. Мама со старшими детьми выкопали яму пошире, сверху закрыли ее бревнами. Засадили огород, с него питались до осени.

А потом вернулся отец. Мама глазам своим не поверила, когда увидела его, идущего к нам через поле. Он посмотрел на наше житье, велел собрать пожитки, и мы пошли на железнодорожный вокзал. Папа забрал нас в свою военную часть в Литву.

В 1947 году отец умер – дали о себе знать ранения, полученные в Финскую и Великую Отечественную. Мама осталась жить и работать при части, подняла всех нас на ноги.

Я выросла, вышла замуж. Мой муж, военный летчик Виктор Васильевич Хоминец, - коренной краснодарец. После его демобилизации мы сюда переехали. Я устроилась бухгалтером сначала на завод по производству соков, потом на ФФЗ, оттуда вышла на пенсию.

С 1995 года я возглавляю Карасунскую окружную общественную организацию «Непокоренные». У меня две дочери, два внука и два правнука. Брат Гена и сестра Валентина живы, остальные сестры умерли.

Дочь в 2015 году была в Австрии. Спросила гида, можно ли съездить в лагерь Линдабрун. Гид сообщила, что такого лагеря не знает, а городок Линдабрун имеется. Дочка наняла такси и вместе с гидом поехала туда. Город как из сказки – аккуратные разноцветные домики с палисадниками, цветы и зелень вокруг. Дочь стала спрашивать местных про лагерь, но никто ничего о нем не слышал.

Одна жительница посоветовала обратиться к старику, который жил на самом краю городка, может, он знает. Этот старик сказал: да, был лагерь – далеко, в лесу. Но это было «так давно, так некрасиво, не надо об этом говорить, не надо это помнить». И все.

Елена Николаевна – это я, Мария Николаевна – старшая сестра. Смоляковы – родной брат мамы и его жена. Нас вместе угнали в Германию.

Я родилась в Витебской области, в деревне Старинки. Папа, Николай Максимович, был специалистом по выработке льна, мама, Дарья Кузьминична, – заведующая молочно-товарной фермой, партийная.

7 июля 1941 года в нашей деревне уже были немцы. Мы собрали кое-какие вещи и ушли в лес, так же поступили и многие наши соседи. Немцы леса боялись, там было много партизан. По ночам мы ходили в деревню, работали в саду и в огороде, не хотели оставлять урожай. Однажды полицаи устроили облаву. Мы с папой и сестрой успели спрятаться, а маму поймали и расстреляли. После этого мы ушли в лес и уже не возвращались.

В лесу нельзя было жечь костры – по дыму нас вычислили бы в два счета. Поэтому питались сырыми овощами и фруктами.

В начале марта 1944-го немцы окружили лес и выгнали нас оттуда. Папа идти уже не мог – простудился в землянке, болел. Они там его бросили, а меня с сестрой, дядей, тетей и другими жителями деревни пригнали на железнодорожный вокзал. Гитлеровцы, разграбившие наши музеи и картинные галереи, намеревались вывезти эти богатства в Германию.

Каждый день взрослых гоняли на работы в лес. Дядя был садоводом, и ему поручили засадить лагерь деревьями, чтобы еще больше замаскировать его сверху.

У нас с сестрой брали кровь для немецких солдат и офицеров, поэтому к работам нас не привлекали. Сколько брали и как часто? Да сколько и когда требовалось. Никто не следил за тем, чтобы прошло два-три месяца с последней кровосдачи. Часто из людей полностью выкачивали кровь, а тела сжигали.

Кормили нас хлебом с опилками, когда нужна была кровь, давали баланду. И все.

Чаще всего сжигали детей. Печи находились под землей, только трубы из земли торчали. Лагерщик подзывал к себе заключенного, тот делал пару шагов и проваливался в огонь.

Нас освободила Красная Армия. Потом мы работали в военной части вольнонаемными. Ухаживали за коровами, стирали, готовили. Детей и подростков, которые хорошо говорили по-немецки, наши военные просили общаться с местными детьми – наши войска продвигались к Берлину. Мы таким образом предотвратили не одну диверсию фашистов. Немецкие ребятишки, уверенные в том, что мы немцы, доверительно делились с нами сведениями, которые слышали от родителей.

В ГЕТТО

21 июня 1941 года я с двумя товарищами по школьному классу поехал в пионерский лагерь Минского радиозавода, который находился в районе Раубичи.

Радиозавод «Электрит» фирмы Телефункен появился в Минске в 1939 году – перед передачей польского города Вильно Литовскому государству завод был демонтирован и переправлен в г. Минск. Но смонтировать и запустить его смогли только осенью 1940 года, когда принудительно привезли специалистов из Вильно. Радиоприемники, выпускаемые этим заводом, по тем временам были мирового класса…

В тот же день, 21 июня, мама поехала на лечение в Ессентуки, а папа – в Ленинград, в командировку на завод «Светлана». Трехлетняя сестренка с детским садом выехала на дачу.

22 июня 1941 года ничто не нарушало нашего ритма жизни, Но удивило, что с вечера 22-го и утром 23-го июня исчез из лагеря весь персонал мужского пола. Ночью за моим школьным другом Леонидом на правительственной машине «ЗИС-101» приехала его мать – забрать в пионерлагерь «Артек». Лёня был сыном наркома строительства БССР.

23-го вечером, когда мы играли в футбол, над нами пролетели два самолета: один – со звездой, а второй – с незнакомыми черными крестами. Полет сопровождался пулеметной стрельбой. Воздушный бой, который мы приняли за маневры, закончился гибелью краснозвездного самолета.

24 июня мы увидели множество самолетов с крестами на крыльях, а также странные людские потоки на дорогах и беспорядочное передвижение советских войск в разных направлениях.

Во второй половине дня нас собрали в столовой, и начальница лагеря объявила о начале войны с фашистской Германией и о том, что наши победоносные войска уже под Варшавой.

Ребята моего возраста кричали «ура», а девочки старшего возраста, у которых отцы служили на границе, даже прослезились.

К вечеру 24-го напряженность возросла. Доносился гул и грохот, а на западном горизонте со стороны Минска, казалось, солнце не заходит.

Рано утром 25 июня появились беженцы: это были родители. Они забирали своих детей и уходили в сторону шоссейной дороги Минск-Москва. Из их сообщений стало ясно, что огромное зарево, которое мы наблюдали вечером и ночью, это горящий и разгромленный бомбежкой Минск. Беженцы рассказывали о большом количестве погибших жителей.

Вскоре пришли родители и два старших брата за моим вторым школьным другом Петей Голомбом. Вся эта семья работала на радиозаводе, т. к. их вывезли из Вильно, как специалистов. Петя знал польский язык и идиш, а я – русский и английский, который начали учить в 6 классе. Поскольку за мной некому было приходить, я с Голомбами пошел в сторону Москвы.

По дороге к шоссе тянулась вереница людей-беженцев. Когда мы вышли к гудронированному шоссе Минск – Москва, нас настигли немецкие самолеты. Раздались пулеметные очереди. Толпа в ужасе бросилась в разные стороны. На обочинах шоссе осталось множество тел. Это были первые увиденные мною в жизни погибшие люди. Возникла паника, послышался плач и крики родственников погибших. Черный дым стелился вдоль горизонта – от горения гудронового покрытия шоссе, на которое фашистские самолеты бросали зажигательные бомбы. Горели военные автомашины с техникой. Воинские части отходили в полной неразберихе, а мы выбросили последние вещи и ускорили шаг, т. к. хотели добраться до г. Борисова (60 км от Минска), но не выдержали усталости и на опушке леса к ночи свалились без сил. Проснулись от лязга гусениц и от немецких окриков «Раус!». Немцы были в черной униформе – танкисты. Как потом выяснилось – это были десантные войска.

Мужчин сразу отделили для проверки – не военнослужащие ли они?

Нам приказали возвращаться в Минск.

Двое суток мы шли под непрерывными обстрелами самолетов и 27-го пришли в Минск, но немцев там еще не было. Город был весь в развалинах. От деревянных домов оставались одни обгорелые печные трубы. Садовой улицы, где до войны я проживал, больше не существовало, а на месте нашего дома было сплошное пепелище. В нем я стал искать свою коллекцию старинных монет. Нашел несколько монет, сплавленных со стеклом.

Передо мною встал вопрос: «Как жить?». Ни знакомых, ни родных… Трехлетняя сестра Инна осталась где-то в своем детсаду, который выехал на дачу.

Я пошел искать хоть кого-нибудь, и на окраине города нашел родственников маминого брата (русская семья).

Там же находились погорельцы: дедушка с бабушкой – родители мамы. Появилась крыша над головой. С двумя мальчишками (моими родственниками) отправились на поиски еды. Нам повезло. На разбомбленной кондитерской фабрике мы раскопали подвал с мукой и печеньем, а на конфетной фабрике обнаружили разбитые емкости, откуда люди черпали остатки патоки, которая нам тоже пригодилась. Мы шныряли везде, а на сортировочной железнодорожной станции нашли вагоны с семечками, набрали сколько смогли унести.

30 июня в город вошли немцы. Их войска день и ночь двигались через Минск в сторону Москвы. Танки, моторизованная пехота: здоровые, веселые, вооруженные «шмайсерами» немцы ехали на грузовиках с песнями. Артиллерийские орудия тащили огромные кони-битюги, каких мы никогда не видели. Это было настоящее затмение, парад силы и наглости.

15 июля 1941 года на стенах уцелевших домов и заборах появился первый приказ немецкой комендатуры, из которого стало ясно, что в Минске организуется гетто. Нам посоветовали отправиться в Острашитский городок за 25 км от Минска в надежде, что там будет спокойнее.

Приказ

о создании еврейского района в г. Минске

1. Начиная со дня настоящего приказа, в г. Минске выделяется особый район, в котором должны проживать исключительно евреи.

2. Все евреи, жители Минска, обязаны в течение 5 дней переселиться в указанный район.

Евреи, которые по истечении этого срока будут обнаружены вне еврейского района, будут арестованы и расстреляны.

3. Еврейский район сразу после переселения должен быть отгорожен каменной стеной. Построить эту стену должны жители этого района.

4. Перелезать через ограду воспрещается. Немецкой охране приказано стрелять по нарушителям этого пункта.

5. На «Юденрат» возлагается контрибуция в размере 30000 червонцев.

6. Порядок в еврейском районе будет поддерживаться особыми еврейскими отрядами.

Полевой комендант.

Это был первый приказ, затем последовали другие: об обязательном ношении желтой звезды, «латы» диаметром 10 см на груди и на спине – на всех одеждах на белом фоне черными цифрами номер дома, где проживаешь; о запрете ходить по тротуарам; о запрете носить любые меховые предметы одежды. Мужчины обязаны снимать головные уборы перед военнослужащими. Было еще множество других запретов, за нарушение которых – расстрел, расстрел…

Две недели мы проживали у знакомых в Острашитском городке. Потом из близлежащего поселка Логойск пришел случайно спасшийся мужчина и сообщил, что всех евреев Логайска заживо засыпали в оврагах (там в то время проживало более 500 евреев).

Родные мне посоветовали вернуться в Минск: «Они в большом городе не пойдут на такое…».

Я вернулся в Минск. Родственники спрятали меня в подвале, где я находился две недели, а потом было принято решение крестить меня и поселить в русском детском доме под фамилией Матусевич.

Так и сделали за мзду священнослужителю. В то время начали повсеместно открываться церкви.

Наш детдом вывезли в Ждановичи, пригород Минска. Но по моей наивной просьбе к администрации детдома я вернулся в город для продолжения учебы в 7-м классе открывшейся школы. Когда я вошел в класс и оглядел сидящих детей, у меня внутри все оцепенело: за одной из парт сидела моя довоенная одноклассница Галя Мисюк! Она меня знала и моя «конспирация» могла быть мгновенно разоблачена! Учитель начал с переклички. Когда огласили мою фамилию «Матусевич», я встал в ожидании неотвратимого разоблачения.

На перемене ко мне подбежала Галя и сказала: «Павка, не беспокойся, я все понимаю!».

Учеба продолжалась. Учитель произносил речи о том, какое счастье для белорусского народа принесла немецкая армия, которая освободит народ от коммунистов и жидов.

5 ноября 1941 года нас повели смотреть документальный фильм о победах немецкого оружия. Выйдя из Дома офицеров после кино, мы ужаснулись – на деревьях и осветительных столбах всех аллей близлежащего центрального сквера были повешены люди с плакатами на груди: «Мы стреляли в немецких солдат».

В детдоме, меня неожиданно позвали в кабинет директора. Там были незнакомые мне люди и полицейский, а также двое детей: мальчик и рыжая девочка. Начался допрос о моем происхождении. Я отвечал как мог. Один из спрашивающих резанул мне ножом руку и объявил: «Вот она, жидовская кровь». Нас троих схватили и повели в гетто. У входа пинками втолкнули за проволоку и велели еврейскому охраннику отвести нас в еврейский детдом. Там была потрясающая нищета, темень, холод, голод и вонь. Дети медленно бродили, как живые скелетики.

Мне дали двухколесную тележку и велели отвозить умерших детей на кладбище. 6 ноября, возвращаясь с кладбища, я издали увидел украинских и литовских легионеров, а также немцев в форме SS . Они окружили весь район, где находился детдом. Я бросил тележку и перебежал в район, где проживала семья Деу-лей – знакомые нашей семьи.

Жители этого района были обеспокоены, и мне с трудом удалось достучаться. Страх, охвативший всех жителей окруженного района, невозможно передать. Прятались кто где мог. В комнате был только сам Григорий Деуль, а жену с сыновьями он отправил в другой район гетто.

Утром 7 ноября, в праздничный день, начался буквально штурм – стрельба, крики, плач. Гитлеровцы с литовскими и латышскими отрядами врывались в дома, выгоняли всех подряд, строили в колонны и уводили, а частично и увозили в неизвестном направлении. Я чудом уцелел в этом погроме, т. к. Григорий Деуль имел немецкое удостоверение специалиста. Его одного и меня, как его сына, отпустили. Остальных (более 100 человек) со двора увели.

Всего за 7-е и 8-е ноября было уничтожено около 29 тысяч человек в одной трети части гетто. Для выполнения необходимых фашистам работ были оставлены только специалисты: столяры, слесари, механики, токари. Их с работоспособными членами семей разместили в других районах оставшегося гетто.

10 ноября в освободившиеся районы привезли на машинах и разместили в домах людей в непривычных одеждах – около 30 тысяч человек. Вскоре выяснилось, что это насильственно депортированные евреи из самой Германии: из Гамбурга, Берлина, Вены, Бремена и Дюссельдорфа.

Немецкие евреи (их почему-то называли «гамбургские») оказались в более сложном положении, чем мы: они не знали ни идиш, ни русского языка, и привезли их на чужбину с могендовидами на груди и на спинах.

Первое время немецкие евреи не общались с нами, т. к. им было это запрещено. Кроме того, в самом гетто их дополнительно оградили колючей проволокой.

Голод заставил этих несчастных людей предлагать свою одежду и другие вещи в обмен на какую-либо еду.

Судьба их в скором времени оказалась такой же трагичной, как и у всех жителей минского гетто. Из 30 тысяч немецких евреев в живых осталась только одна женщина, которой помогли совершить побег в партизанский отряд.

После всего происшедшего я разыскал семью Пети Голомба, с которым я учился в школе и с которым покидал пионерский лагерь. Я рассказал родителям Пети о моих злоключениях и попросился переночевать у них в многонаселенной квартире. К моему удивлению и радости мне предложили жить вместе с ними. Место ночлега дали на русской печке на кухне. Это для меня было в прямом и переносном смысле спасением, тем более, что одинокого бродяжку подкармливали кто чем мог.

От Голомбов я узнал, что немцы пригоняют и привозят в гетто евреев, проживающих в ближайших пригородах Минска, а также из Острашитского городка.

Я сразу стал искать место возможного пребывания жителей Острашитского городка, мечтая найти бабушку с дедушкой.

Мне подсказали, что новеньких разместили в районе улицы Немига. Жители этого района как раз попали в число уничтоженных, а улица отошла в «русский район», так в гетто называли другую часть Минска.

Рискуя жизнью и надеясь на чудо, я пробрался на улицу Немига, стал открывать квартиры, и сразу почувствовал опасность, т. к. опустевшие квартиры кишели мародерами из русского района. Открыв двери одной из квартир, я пришел в ужас. Там вповалку лежало множество старых людей в молитвенных накидках, талесах. Все они были в крови. Заколоты штыками.

В дальнейшем стало ясно, что особую ненависть гитлеровцы проявляют к верующим евреям.

Мои поиски были тщетны, и мне пришлось смириться с мыслью о гибели моих близких.

Невозможно описать обстановку в гетто после первого погрома, когда все оставшиеся в живых почувствовали неотвратимость своей гибели.

Однажды утром я пошел в «Юденрат» на регистрацию и сразу попал в уличную облаву. Нас, пойманных, затолкали в машины и увезли на территорию бывшего ГПУ. Там находилась тюрьма под названием «Американка». Рядом с этой тюрьмой мы строили вторую тюрьму для немецких провинившихся военнослужащих.

На прогулках этих арестованных заставляли прыгать по-лягушачьи на четвереньках вокруг тюрьмы до полного изнеможения, а упавших обливали водой и возвращали в тюрьму.

Кормили нас на этой стройке один раз в день: миска баланды плюс вечером 200 граммов хлеба, а также выдавали кое-какую мелочь в оккупационных немецких марках. Моя работа заключалась в следующем: готовить бетонный раствор и подносить кирпичи. За кирпичами мы ездили на кирпичный завод, где вытаскивали их прямо из печей, обжигая руки.

2 марта 1942 года для возвращения в гетто нас посадили в крытый грузовик. Было категорически запрещено подглядывать в щели из машины. Когда нас привезли к проходной гетто, на Республиканской улице было уже темно. Мы услышали шум, крики и ругань между нашими сопровождающими и гестаповцами, остановившими машину. Гестаповцы что-то яростно требовали, а наша охрана злобно им возражала.

Мы интуитивно почувствовали возникшую опасность.

Наконец ворота открылись, и мы въехали в гетто. Наш охранник ефрейтор Кау заявил: «Скажите мне спасибо! Скажите мне большое спасибо!». Мы сначала не поняли, за что надо благодарить, но когда въехали на улицы, то увидели сотни трупов, валявшихся около домов.

Оказалось, что без нас произошел один из самых крупных погромов в минском гетто. Всех неработающих вывозили в концлагерь смерти Тростенец для уничтожения, а сопротивлявшихся и прятавшихся расстреливали на месте.

Часть рабочих колонн, которые возвращались, как и мы, также заворачивали и отправляли в Тростенец – лагерь смерти.

Так что наш горластый ефрейтор заслужил свое спасибо…

Я сразу же направился к Голомбам, на Столпецкий переулок, дом 22, не надеясь их увидеть. Однако, к счастью, я ошибся. Их квартира оказалась нетронутой. Люди спрятались в убежище, вырытое под большой русской печью (эти убежища назывались «схроны» или «малины»). 15 человек из нашей квартиры переждали погром в этой «малине», оборудованной бочкой с чистой водой и «парашей».

Голомбы, в свою очередь, были удивлены, что я остался жив. С работы явился сын Голомба Федя (Файвиш) – радиотехник. Долго ждали второго сына Давида из этой же рабочей колонны радиозавода, но так и не дождались… Это была тяжелейшая потеря 25-летнего замечательного парня – сына этой семьи.

20 июля 1942 года наш охранник Кау неожиданно запретил нам возвращаться в гетто, и мы три ночи спали на рабочих местах на стройке. На 4-е сутки, вернувшись в гетто, узнали об очередном погроме. Немцы предприняли поиск оставшихся, так называемую «зачистку». Территория гетто к этому времени сократилась на две трити.

После погрома 20 июля 1942 года осталось только около 30% первоначальной территории гетто. Из 130 тысяч жителей в живых осталось не более 30 тыс. В том числе немецких евреев, которые поняли, что мы все равны в нашей судьбе.

Вспоминается характерный эпизод из нашей жизни. Посмотреть на погром прибыл генеральный комиссар Белоруссии генерал Кубе с гестаповской свитой и охраной. Вместе с ним находился комендант гетто штурмбанфюрер Рихтер со своей овчаркой-людоедом. Кубе неосторожно резко махнул рукой, и собака бросилась на генерала, но охранник застрелил ее. На другой день, при возвращении в гетто на машине, нашу строительную группу остановил комендант Рихтер, сел в кабину, и нас повезли на еврейское кладбище по улице Сухая. Естественно, мы решили, что пришел конец, но кроме сопровождающего немца и коменданта на кладбище никого не было. Нам приказали сойти с машины и привели к свежему могильному холмику. Выяснилось, что здесь закопана собака. Старшему мастеру нашей группы дали картинку надгробия с большим крестом. А нам велели из богатых надгробий собрать лаб-радоритовый камень и сделать надгробие с надписью «Хир лигт майн либер гунт» (здесь лежит моя любимая собака). Три дня трудилась вся группа под присмотром вооруженной охраны, делая надгробие с надписью.

Осенью 1942 года снова начались ночные погромы в гетто. Причиной якобы было разоблачение подпольных групп и поиск партизан. Связь с партизанским движением действительно имела место, но гестаповские разбойники по ночам окружали дома с простыми жителями, выгоняли полураздетых людей на улицу и поголовно расстреливали. В первый ночной погром попал и наш дом № 22 на Столпецком переулке. Взломав двери, немцы ворвались с криком – «Где Тульский?» (это был начальник еврейской милиции). Я в это время находился на русской печке, и вдруг Тульский, который жил в этой же квартире, забрался ко мне. Тут же нас обоих при свете фонариков сбросили с печки, и его увели. Через 15-20 минут в дом вернулись гестаповцы, всех жильцов выгнали на улицу и приказали встать лицом к стене. За нами стояли с автоматами два или три гитлеровца, а другие вошли в дом и что-то искали, перевернув все. Когда они вышли, мы уже прощались с жизнью, но они вдруг все ушли, а нам приказали стоять и не уходить. Простояв более часа в таком положении и убедившись, что никого нет, мы ушли и спрятались в «малине». Это был единственный случай, когда уцелели люди в подобной ситуации – нас было около 20 человек.

В это же время мы впервые познакомились с огромными черными фурами с дизельными двигателями, которые каждую ночь въезжали в гетто. В кузова фур загоняли по 40-50 человек и, с жутким треском двигателей, увозили в неизвестном направлении. Вскоре мы узнали, что это так называемые «душегубки», в которых через 15-20 минут в страшных муках люди умирали от выхлопных газов.

В конце августа 1942 года, в один из выходных воскресных дней, я попал в очередную облаву. Эсэсовцы меня и еще 15 человек втолкнули в машину и привезли на территорию бывшего «гаража Совнаркома» на Червеньском тракте (Могилевский). Здесь они разместили производство по ремонту орудий и стрелкового оружия «Гивер-Вафенверкштадт». Когда мы вышли из машины, нас построили, рассчитали по пять человек и каждого пятого тут же повесили на ближайшем столбе. Трудно передать наше состояние в этот момент… Вдруг перед нами появился гауптман (полковник) – руководитель указанного производства и по-немецки объявил:

«Кто будет саботировать наши указания или нарушит дисциплину, того постигнет такая же участь». Нас разместили в бараках с трехъярусными нарами вместе с военнопленными. Бараки были обнесены колючей проволокой, находившейся под напряжением. Это по сути был мини-концлагерь. Работать нас заставляли по 14 часов в сутки. Мое место на нарах было в третьем ярусе. Рядом со мной на втором ярусе лежал один пожилой немецкий еврей из Берлина, у которого убили всю семью. В одну из ночей он повесился на стойке моих нар.

В мои обязанности входила уборка металлической стружки от станков, потом я чистил ржавчину на винтовочных штыках, на разных деталях винтовок и пулеметов. В дальнейшем разбирал винтовки на детали. Оружие привозили с фронтов. Я очень похудел и постоянно страдал от переутомления и голода. Но когда меня перевели на участок «бронерай» (воронение оружия), где была вода, непосредственный мой надзиратель унтер-офицер Урляуб (житель Кенигсберга) приносил мне мыть и чистить котелки с остатками пищи – это меня практически спасло от голодной смерти.

После месячной работы в концлагере один раз в месяц, по воскресеньям нас стали отвозить в гетто. В дальнейшем такие поездки стали регулярными, и порой стали отвозить в гетто через неделю. В очередной приезд я случайно встретился с сыном Деуля – Эммануилом. Когда он узнал, что я работаю в оружейных мастерских, он спросил: «Не хочу ли я мстить фашистам в партизанском отряде?». Это было то, о чем я мечтал бессонными ночами, не представляя себе, что это могло стать реальностью. Он тут же поставил два условия – добыть 100 штук пружинок оружейного затвора-выбрасывателя патрона из патронника и достать себе оружие, обрез или пистолет. За 4-5 месяцев я, рискуя жизнью, вынес 100 пружинок в банке с баландой, которой нас кормили. Я боялся разоблачения, т. к., во-первых, приходилось раскомплектовывать оружейные затворы, во-вторых, при выходе с территории мастерских нас тщательно обыскивали жандармские охранники. В дальнейшем я приступил к наиболее опасной части задания – вынести по деталям винтовочный обрез. Урывками в обеденное время я приспособился и отпилил часть ствола, затем укрыл его в отверстии, высверленном в деревянном полене. Так же я прятал и другие детали, а затем их выносил. Эти «полешки» дров мне удалось благополучно доставить в гетто. Некоторое время немецкая охрана не обращала внимания на пронос небольших палок или дровяных полен с территории мастерских в гетто. Потом это запретили, но к тому моменту я успел выполнить задание.

Дрова были крайне необходимы, т. к. в жилищах гетто стоял ужасный холод. Все, что могло гореть, было сожжено в печурках и «буржуйках». Сжигалась имеющаяся мебель, межкомнатные двери, даже с полов и стен откалывали лучины для освещения. После запрета вывозить дровяные отходы некоторые наши узники ухитрялись приносить деревяшки к месту, где мы забирались в машину для поездки в гетто. В момент отправления машины кто-нибудь соскакивал и забрасывал приготовленные дрова в машину, но вскоре эту хитрость заметил сопровождающий нас немец и избил попавшегося до полусмерти.

Однажды при посадке на машину для очередной поездки в гетто (это был февральский зимний вечер 1943 года) я почувствовал, что одна галоша с ноги потеряна. Когда я заглянул за задний борт машины, то увидел валявшуюся на земле галошину и спрыгнул за ней. В этот момент я почувствовал страшную боль и потерял сознание. Утром, когда я очнулся, лежа на полу в кухне, я был весь в крови, все тело болело, голова и лицо опухли, а надо мной склонились жильцы нашей квартиры и что-то причитали. Потом мне рассказали, что, когда я спрыгнул с машины, немцы (водитель и сопровождающий эсэсовец) измолотили меня ногами и прикладом шмайсера до бесчувствия и велели рабочим евреям забросить меня в машину. Когда машина пришла в гетто, на Юбилейную площадь у Биржи труда, рабочие сошли, а я остался лежать без сознания в машине. Подумали, что я убит и меня отвезли на еврейское кладбище. Там меня вытащили из кузова и велели сбросить в братскую могилу. Машина с немцами уехала. Меня бросили в одну из ям и тут в последний момент заметили, что я зашевелился. Семья Голомбов и соседи стали меня по возможности лечить и даже пригласили знакомого врача. На следующие сутки, в дневное время, жильцы в доме панически испугались появления немца и спрятались в «малине», а я остался лежать беспомощный на полу. Но оказалось, что пришел мой надзиратель Урляуб в сопровождении одного геттовского рабочего, с которым я вместе трудился в мастерских. Раздался голос: «Где Пауль?» Когда он меня увидел, то воскликнул: «Гот изваль» (Боже мой). Я ему рассказал, что соскочил с машины за упавшей галошиной, а не за дровами. Он мне оставил буханку хлеба и кусок колбасы. Рабочему велел выйти, а мне шепотом сказал: «Пауль, лайф ин вальд» (убегай в лес). Через неделю, немного оправившись, я вновь пришел утром к машине и прибыл в концлагерь на работу. Мои убийцы, увидев меня, только ухмыльнулись, выразив удивление.

Весной 1943 года на работу в 6 часов утра и вечером обратно в гетто нас водили пешком – колонной в сопровождении немецкого конвоира. В мае-июне 1943 года детей в гетто уже не было. Однажды, когда рабочие колонны спускались вниз по ул. Республиканской к воротам гетто, произошла задержка. Случилась давка: сверху поднималась другая колонна – рабочих железнодорожной фирмы «Тодт». Послышался детский плач. А у ворот на выходе находился один из комендантов гетто – гестаповец Риббе. Этот зверюга в человеческом обличье вклинился в толпу рабочих и вытащил из колонны женщину с мешком. Внутри мешка находился ее 5-6-летний сынишка. Риббе выхватил мешок, вытряхнул из него мальчика и на трамвайных путях растоптал ребенка. Наша колонна находилась в 10-12 метрах от этого места, и мы слышали только страшный крик матери. Через несколько минут мы прошли мимо растерзанного малыша. Непосредственным свидетелем этого гнусного зверского убийства была Рита Каждан – узница минского гетто, ныне проживающая в Петербурге.

Конец весны и лето 1943 года было для жителей гетто очень беспокойным и тревожным временем. Постоянные ночные погромы с наездами «душегубок», мародерство со стороны белорусских полицейских, облавы и убийства. Каждый вечер с разных сторон территории гетто была слышна автоматная стрельба. Все это деморализовало оставшихся жителей, усиливало чувство безысходности и подавленности. Постоянный голод и каторжный труд убивал веру в благополучный исход этих испытаний. Но однажды в августе меня подкараулил Моня Деуль и сообщил о необходимости подготовиться к побегу из гетто, т. к. ожидают прибытия проводника. Он проверил выполнение моего задания, часть пружинок я ему передал. Мы с ним подробно договорились о взаимной связи. После очередного погрома в гетто я на работу не пошел, а домой не приходил. М. Деуль сказал семье, где я проживал, что я погиб. Старший по дому передал по инстанции, что я убит – таков был заведенный порядок. Это были очень тяжелые дни – ожидания проводника. Я ночевал в погорелищах, голодал, а риск при наличии оружия был смертельным. Наконец пришел Моня и сообщил о приходе проводника «Кати» и намеченном на ночь побеге. Когда собрались в условленном месте, в одном из домов на окраине гетто, примерно в час ночи появилась девочка Катя лет 13-14. Познакомилась с нами (нас было человек 9-10), по списку проверила выполнение заданий, рассказала о маршруте передвижения и об условных местах сбора на случай непредусмотренных обстоятельств. Чуть позднее наши люди проделали проходы кусачками в проволочном ограждении, и мы пролезли за Катей, соблюдая все меры предосторожности (в моменты, когда охрана уходила от нашего прохода). Неожиданно к нам стали примыкать незнакомые люди из гетто, жаждущие уйти в партизанские отряды. Создалась чрезвычайно опасная ситуация, но мы были вынуждены взять всех с собой. Когда отошли от гетто на достаточно отдаленное расстояние, построились небольшим отрядом и так на удивление благополучно прошли по улицам Минска и вышли за город.

Самое опасное – это был переход через железнодорожную магистраль Брест-Минск, которая усиленно охранялась. Подойдя к железной дороге, услышали шум приближающегося поезда и залегли метрах в семидесяти от железнодорожного пути. Неожиданно произошел мощный взрыв, который осветил все вокруг. Раздался грохот и скрежет падающих вагонов. Охрана пути стала пускать осветительные ракеты, а непострадавшая часть охраны поезда открыла стрельбу. В нашей сборной группе началась паника. Примкнувшие к нам люди, в т. ч. женщины, вскочили и стали разбегаться, тем самым демаскировали нас, а самих себя подставили под огонь немцев. На другой день трупы почти всей нашей группы были перевезены на геттовское кладбище. Не обошлась эта история без карательных акций в гетто и расстрелов заложников. Мы с моим одногодком Леней Фридманом перебежали в близлежащий лесок, который оказался лютеранским кладбищем, и затаились до окончания стрельбы. Но так как мы потеряли ориентацию маршрута, проводника и все, что несли по заданию в партизанский отряд, то пришли в отчаяние и решили вернуться в гетто. Переночевав двое суток в развалинах, на третий день утром мы вдвоем пристроились незаметно к большой рабочей колонне и вышли из гетто. Проходя мимо разрушенных домов, мы проскочили в погорелище, сорвали с себя опознавательные желтые латы, номера и пошли по направлению курортного села Ратомки, т. е. взяли ориентир из инструкций погибшей проводницы. В дневное время нам удалось перебежать два железнодорожных полотна, затем в течение трех суток мы лесом дошли до Старого села, где начиналась партизанская зона. Увидев с опушки леса большое село, мы еще не знали его название и заночевали в лесу. Утром голод заставил нас обратиться к жителям одной из крайних хат. Когда хозяйка дома увидела два изможденных малолетних человекоподобных существа – она без нашей просьбы пригласила нас в дом и дала нам горячую картошку, блины с молоком и краюху хлеба. Мне до сих пор кажется, что такой вкусной пищи я не ел до войны. И по сей день мне мерещится вкус той необыкновенной еды. Хозяюшка нас еще обрадовала известием, что это село и есть наша волшебная цель – партизанский край. Кроме того, она сообщила нам о многочисленных отрядах разных названий, которые приходят в это село, а также про минских евреев, которые собираются в центре села и оформляются в разные партизанские бригады и отряды.

Но немалые трудности и разочарования ждали нас впереди. Первая восторженная и наивная встреча была днем, когда мы увидели двух молодых парней с красными ленточками на пилотках. «Дяденьки партизаны», – обратились мы к ним, а они обозвали нас «жиденышами», отобрали все, что было у нас и под дулом винтовок заставили бежать обратно в лес. Мы подумали, что это переодетые полицаи. Мой напарник Леня совсем упал духом и отказался вторично входить в село. Во второй половине дня я пошел один, а Леня пообещал меня дождаться. В середине села я действительно увидел множество мужчин в советской военной форме с ленточками и звездочками. Увидел также группу еврейских женщин и мужчин, совершивших удачный побег из минского гетто, но по их настроению я почувствовал тревогу и неясность перспективы.

ПАРТИЗАНСКИЙ КРАЙ

В поселке Старое село среди группы партизан совершенно неожиданно я увидел трех мужчин в униформе с партизанскими ленточками. Это были украинские легионеры, с которыми я работал в оружейных мастерских. Они меня узнали и после доброжелательного разговора повели к командиру – капитану, который комплектовал группу из новых партизан. Выслушав рассказ о моем прошлом и получив подтверждение украинских парней, капитан решительно объявил, что ему малолетки без оружия не нужны. Однако заявил, что его отряд через некоторое время отправится в Налибокскую пущу, и он согласен временно присоединить всех находящихся евреев в этом селе, а дальше направит нас в бригаду Сталина, при которой якобы имеется семейный отряд. Эту радостную весть я сообщил группе евреев, которых встретил в Старом селе, и побежал искать моего напарника Леню, но пришлось вернуться одному – Лени я не нашел. Через несколько дней группа партизан и мы, группа евреев около двадцати человек, отправились в поход. За три или четыре дня мы прошли ночами, а иногда и в дневное время более ста тридцати километров – не без приключений, – но эта Пуща была уже партизанской зоной. Там группе евреев приказали отделиться от боевой группы партизан и двигаться к ближайшей деревне Рудня. При подходе к деревне мы увидели пепелище и торчащие оголенные печные трубы, но на полях и огородах – множество женщин. Оказалось, что это еврейские женщины из семейного отряда № 106 бригады им. И. Сталина, где командиром был Шолом Зорин. Командир всей бригады генерал Чернышев был светлой личностью. Отряд № 106 был специально создан для евреев, бежавших из минского и других гетто, потому что не все партизанские отряды в этот период принимали евреев, мотивируя это тем, что женщины и дети затрудняют маневренность отрядов, но многие командиры не скрывали своей антисемитской настроенности. Приказ об образовании специального семейного отряда исходил от генерала Чернышева. В ноябре 1943 года в отряде находилось 620 человек, среди которых были люди разных возрастов, в т. ч. женщины и дети. Женщины занимались заготовкой картофеля и других овощей на осиротевших полях и огородах, т. к. карательные фашистские отряды сожгли деревни партизанских зон вместе с жителями. Естественно, что после коротких бесед и расспросов вся наша группа была зачислена в отряд и распределена по назначению. Мужчины – в боевые группы, женщины – в хозяйственные бригады. Начались партизанские будни. Надо было обустраивать быт, сооружать шалаши, готовить землянки на предстоящий зимний период, заготовлять продукты питания, искать оружие и боеприпасы, брошенные отступающими советскими войсками в июне 1941 года, ремонтировать найденное оружие, налаживать мед. пункты, стоять в дозорах, участвовать в нарушении немецких проводов и кабелей связи, спиливать столбы электропередач и связи, подрывать мосты и «ходить на железку», а также принимать участие в обороне и различных видах боёв с фашистами.

Там я научился выплавлять тол из снарядов. Это была опасная, но необходимая работа. Найденные артиллерийские снаряды мы осматривали, осторожно выворачивали взрыватели и погружали в емкость с водой, под ней разводили костер и выплавляли тол, который разливали в квадратные формы. Приходилось также участвовать в различных хозяйственных работах.

Но главная задача нашего отряда – сохранить жизнь бывших узников гетто и концлагерей до соединения с частями Советской Армии. Под победоносным напором Советской Армии, 1-го и 2-го Белорусских фронтов отступающие фашистские группировки вошли в леса, где дислоцировались партизанские отряды, 10-го июля в ночное время со стороны болот на нашу базу ворвалась немецкая воинская часть, от которой пострадал бригадный госпиталь с ранеными и врачами, а также партизаны из хозяйственной части. В этом последнем бою погибло много партизан, а командир отряда М. Зорин был ранен разрывной пулей в ногу, которую пришлось ампутировать. Но несмотря на сложную боевую обстановку того периода, это был долгожданный счастливый момент предвкушения встречи с нашей Советской Армией, которая произошла 13 июля 1944 года, и освобождения от фашистов. Партизаны нашего отряда на воинских машинах были доставлены в г. Минск. Вскоре мы узнали, что командование 2-го Белорусского фронта совместно с центральным штабом партизанского движения приказали провести в освобожденном Минске парад белорусских партизан, участником которого был и я.

После торжественного марша колонн партизанских бригад я неожиданно встретил родственника Григория Башихес, которого считал погибшим, Гриша мне сообщил потрясающую новость: от своего родного брата, прибывшего из Москвы, как представителя наркомздрава, он узнал что мои родители живы и живут в г. Зеле-нодольске под Казанью. Мне было 16 лет. Я без особого труда оформил демобилизацию, получил необходимые документы и «поехал» к родителям. В данном случае слово «поехал» звучит неточно, т. к. до Москвы добирался десять суток – 750 км. Ехал на открытых платформах, на крышах вагонов, редко – на паровозных тендерах. По всему пути от Минска до ст. Ярцево война оставила свой ужасный след. Ни одного уцелевшего жилого дома, неубранные трупы вдоль дороги, беженцы, калеки, инвалиды и нищета. На ст. Ярцево я забрался в пассажирский вагон и на третьей полке доехал до Москвы, не просыпаясь. Когда я вышел в Москве на Белорусский вокзал, то попал как бы в иной мир. Меня поразила хорошо одетая суетливая толпа – женщины в цветных платьях, у многих накрашены губы… Удивился также различным патриотическим плакатам и афишам театра и кино. Мне надо было попасть к родственникам, которые жили рядом с Курским вокзалом. Когда я спустился в метро, мне это показалось сном. Мое неожиданное появление изумило родственников, т. к. меня давно считали погибшим. Они бросились обнимать меня, но я решительно отстранился: мол, мне прежде всего нужна баня, т. к. я весь грязный и вшивый. В бане я сдал всю свою одежду в «вошебойку» и несказанно наслаждался обилием горячей воды, теплом и мылом, которым пользовался впервые за три года. Вернувшись в дом к родным, мне пришлось рассказать о гибели многочисленных близких родственников этой семьи и о фашистских зверствах в гетто. Удивительно было то, что москвичи и жители других районов Большой Земли очень мало знали об истинном положении дел на оккупированной территории СССР, а особенно о судьбе еврейского населения. Запомнился мне также чай с кусочками сахара впервые за три года. А кульминацией моего московского пребывания был вечерний телефонный разговор с родителями. Когда мама услышала мой голос, у нее случился сердечный приступ.

В сентябре 1944 года я приехал к родителям в Казань. Подъезжая к железнодорожному вокзалу в Казани, из окна вагона я увидел ожидающего отца и с ним группу сотрудников по совместной заводской работе. После почти четырехлетней необычной разлуки с родителями – встреча была трудно описуемой и не обошлась без валериановых капель, особенно после краткого рассказа о прожитых днях в гетто и гибели родных и знакомых.

Далее, по настоянию родителей, пришлось браться за учебники – вспоминать прошлое и двигаться дальше – учеба в школе дневной и вечерней. Потом был техникум и механический факультет Ленинградской лесотехнической академии.

Но это уже другая история.

На Кубани проживают 9000 бывших узников фашистских концлагерей, в том числе около 600 - в Краснодаре. «Югополис» попросил двоих из них воскресить похороненные в памяти воспоминания о страшных годах, проведенных на «фабриках смерти».

Обе наши героини - Лилия Тихоновна Хоминец и Елена Николаевна Колесникова – родились в Витебской области Белоруссии. Именно с вторжения в эту республику началась Великая Отечественная война. Несчастная Белоруссия находилась в оккупации с самых первых дней войны и до июля 1944 года. За годы Великой Отечественной она потеряла каждого третьего своего жителя. Многие из них погибли в концентрационных лагерях.

Лилии Тихоновне и Елене Николаевне было очень больно еще раз мысленно переживать ужасы плена, за что мы искренне просим у них прощения, но они нашли в себе мужество рассказать о том, о чем забывать нельзя.

Лилия Тихоновна Хоминец

Я родилась в Витебске в 1937 году. Папа, Тихон Николаевич Соколов, трудился на кирпичном заводе, мама, Татьяна Леонтьевна, была домохозяйкой, сидела с детьми. Нас было пятеро: четыре девочки, один мальчик, я самая младшая.

В финскую войну папу призвали, его ранили, он долго пролежал в снегу, обморозил ноги, лечился в госпитале. А когда началась Великая Отечественная, сразу ушел на фронт.

11 июля 1941 года началась трехлетняя оккупация Витебска. Под властью фашистов город находился почти три года - с 11 июля 1941 года по 26 июня 1944-го. Мы с мамой сначала жили в городской квартире, а потом уехали к бабушке с дедушкой в деревню Остряне под Витебском. Все местные мужчины, не призванные на фронт, но способные держать оружие, ушли в партизаны. Осенью в деревне начались облавы. Гитлеровцы ходили по домам и забирали все, что им приглянулось - от безделушки до скота. Дедушка, пытавшийся защитить дворового пса, погиб от шальной пули: пока немец прогонял перегородившего ему дорогу деда в самодельной инвалидной коляске, пес прыгнул ему на спину и вцепился в шею. Фриц от испуга нажал на курок автомата и стал беспорядочно стрелять. Все это произошло на глазах у бабушки, она после смерти мужа слегла.

Сказать по правде, в годы оккупации вреда больше было от полицаев, чем от немцев. Переметнувшиеся на сторону фашистов местные, пытаясь выслужиться, шли на любые подлости, предательства, зверства.

В декабре 1942 года один такой полицай – сосед, хорошо знавший нашу семью, вместе с немецким офицером вошел в бабушкину хату, где в это время находились все мы. Старшая, 14-летняя Нина, читала нам, младшим, сказки. Бабушка и мама крутились по хозяйству. Сосед указал на Нину. Немец взглянул на нее и отмахнулся: «kinder» - сестра была маленькой и худенькой. «Какой же она ребенок, - встал руки в боки полицай. – Ей скоро пятнадцать», и дернул Нину с кровати за руку. Она споткнулась и упала перед входной дверью. Позже мама рассказывала, что она заметила, как немец отошел чуть в сторону и подмигнул Нине, указывая на дверь – мол, беги. Она вскочила, и в чем была – шерстяных носках на босу ногу и в платье без рукавов – выскочила во двор.

Сосед погнался за ней, повалил на снег, ударил прикладом, а затем схватил за косу и потянул со двора на дорогу, по которой уже шли деревенские ребята, ее ровесники. Мама, выбежавшая вслед за полицаем, только и успела, что схватить с веревки сохнущую бабушкину кофту и кинуть ее вслед дочери.

И больше мы ничего не слышали о Нине до самого 1946 года, думали, погибла в концлагере. Но оказалось, что она в лагере не была – ей удалось сбежать по дороге.

Сестра рассказала, что детей пригнали на железнодорожную станцию в Витебск и погрузили в вагоны-теплушки. Нину с другими ребятами посадили в последний вагон. Он был настолько ветхим, что через щели задувал ледяной ветер. Чтобы согреться, дети начали прыгать. В какой-то момент под ними затрещал пол. Мальчик постарше несколько раз с силой ударил по доске ногой. Доска отвалилась. Ребята расширили дыру и через нее, помогая друг другу, стали спрыгивать на шпалы.

Нина и еще одна девочка тоже решили сбежать. Прыгая, сестра ударилась пятками о шпалы, но толстые носки и калоши, которые ей кто-то дал, смягчили удар. Правда, калоши тут же слетели, так что сестра снова осталась босой. Она лежала на шпалах до тех пор, пока вдалеке не стих стук поезда – боялась, что охранник, сидевший в тамбуре последнего вагона, заметит ее. Потом поднялась – ночь, вокруг лес - и побежала по рельсам в обратном направлении. Через несколько минут увидела девочку из поезда – та бежала ей навстречу: при падении ударилась головой и потеряла ориентацию. Они обнялись как родные. Девочку звали Зоей, она была из Вильнюса.

Пока не было поездов, бежали по шпалам, как только слышали звук приближающегося состава, скрывались в лесу. Через несколько дней вышли к поляне, на которой стояла изба и пара сараев. Заметили пожилую женщину с ведрами. Та увидела их, подошла: «Цо надо, москалки?» По ее говору девочки поняли, что они в Польше. Старушка отвела их в хату, дала горячей похлебки, принесла старое пальто, которое досталось Зое, и прохудившийся шерстяной платок, которым перевязалась Нина. Подходящей обуви у бабушки не нашлось. Вручив им сверток с горячей картошкой, она велела девочкам уходить: «Вокруг немцы».

И те снова побежали. Как долго они шли, Нина не могла сказать. Но потом снова вышли на поляну, обрадовались – думали, очередной хутор. И только тут заметили немецких солдат, выстроивших в шеренгу стариков. Девочки кинулись бежать, но их догнали, под дулом автомата погнали на поляну и толкнули в шеренгу стариков, стоявших на краю небольшого оврага. Нина оказалась с краю цепочки.

Вдруг дедушка, опирающийся на палку, оттолкнул ее плечом себе за спину, и тут же раздались выстрелы. На девочку обрушились несколько тел, увлекаемая ими, она полетела в овраг.

Потеряла сознание. Когда пришла в себя, поняла, что цела, но не может выбраться из-под тел – не хватало сил. Снова потеряла сознание. Очнулась от звука русской речи: «Командир, здесь девка живая!» Оказалось, трое связистов шли мимо, искали порванный провод, один из них заметил торчащую из оврага руку девочки. Они вытащили Нину и забрали с собой в часть. А Зоя погибла.

Нину отправили в госпиталь, где после короткого лечения она стала помогать врачам и медсестрам ухаживать за больными. Потом приняла присягу и перешла в роту связи, бойцы которой вытащили ее из оврага. С ней она дошла до границы с Германией, после чего роту погрузили в поезд и отправили на Дальний Восток на войну с Японией.

Нина тоже думала, что нас нет в живых. Когда она спросила у связистов о судьбе деревни Остряне, те сказали, что от нее больше ничего не осталось: дома разбомбили, а местных жителей расстреляли или угнали в концлагерь.

Так оно и было. После того как угнали Нину, мы прятались в лесу. В марте 1943 года немцы проводили облаву и нашли нас. Бабушку, маму, меня, 8-летнего брата Гену, 10-летнюю Любу и 12-летнюю Валентину привезли на вокзал, бросили в поезд вместе с другими местными жителями и отправили в неизвестном направлении.

Первым моим лагерем стал Майданек. Крематории здесь работали круглосуточно.

Когда поезд остановился, нас выгнали из вагонов, женщин и детей отогнали в одну сторону, стариков - в другую. Бабушку мы больше не видели.

Нас построили на плацу перед виселицами. Через несколько минут из барака вывели пятерых избитых мужчин. Они шли босиком, в одних белых кальсонах.

Это были советские военнопленные, пытавшиеся сбежать из лагеря. Когда им набросили веревки на шею, мама развернула нас с братом к себе, ткнула лицом в подол и держала, пока шла казнь.

Бараков было много – все длинные, человек на 150-200, трехъярусные и двухъярусные деревянные кровати с соломой вместо матрасов. Поначалу мы с мамой, братом и сестрами жили в одном бараке, потом нас с братом переселили в детский. Но маме разрешали нас иногда навещать.

Дети до 10 лет в лагере ничего не делали. Единственной нашей обязанностью было присматривать за младшими детьми. И все. Нас не пересчитывали. Вызывали по утрам на площадку перед бараком и проверяли, кто остался внутри. Оставались только больные. Их тут же забирали, назад они никогда не возвращались.

Кормили нас один раз в день маленьким кусочком хлеба, в котором было процентов семьдесят древесных опилок, и баландой. Из чего ее готовили? Картофельные очистки, кусочки брюквы, моркови, жилы каких-то животных.

Когда приносили железный бочонок с похлебкой, мы выстраивались в шеренгу, держа наготове миски. Смотрительница барака – капо – следила за тем, как нам разливают баланду. Когда дошла моя очередь, я заметила, что в черпаке, которым мне только что налили похлебку, остался кусочек моркови. Я потянулась за ним, но в следующую секунду получила удар железным прутом по пальцам. Удар был такой силы, что мне почти отрубило безымянный палец.

Я выронила миску, расплескав баланду по полу, обхватила больной палец левой рукой, отскочила в сторону. Но не заплакала, знала, что будет только хуже. Однажды на наших глазах капо избила своим стеком мальчика постарше меня, и его, мертвого, вынесли из барака.

Я забилась под нары и просидела там целый день, поскуливая от боли. Вечером пришла мама – ей кто-то сказал, что со мной случилась. Она принесла подорожник, палочки, раздобыла где-то чистый лоскут. Приложила подорожник к пальцу, вокруг него – палочки, служившие шинами, перевязала лоскутом. Каждый день меняла повязку и, не поверите, палец сросся! Только – видите? – немного синий в месте разреза.

Мы пробыли в Майданеке не больше шести месяцев, а потом нас снова посадили в вагоны и повезли. Примерно 10 месяцев мы скитались по разным лагерям Европы, большую часть времени проводя в дороге и по нескольку дней или недель – на новом месте. Запомнила, что были в Чехословакии, Венгрии, Бессарабии.

Однажды поезд остановился в каком-то населенном пункте, наш вагон с женщинами и детьми отцепили, оставили в тупике, а состав двинулся дальше. Нас выгнали из вагона, отвели на площадку, велели сесть на землю. В этот момент пошел сильный дождь, земля тут же превратилась в грязь. Мы долго сидели, а потом увидели местных женщин, по разговору поняли, что находимся в Болгарии.

Они принесли вареную кукурузу, пытались передать ее нам, но охрана не позволила. Тогда женщины стали бросать ее нам. Мальчишки повзрослее и посильнее ловили ее, некоторые дрались между собой за початок, а гитлеровцы смотрели на это и ржали. Нам, малышам, кукурузы не досталось. Мы подбирали с земли зерна, подставляли ладони под струи дождя, а потом запихивали зерна в рот.

Но были настолько голодными, что не дожидались, пока полностью смоется грязь, и проглатывали кукурузу вместе с ней. С тех пор я ни разу не ела вареную кукурузу, и когда вижу ее в продаже, рот тут же наполняется песком.

Потом нас снова погрузили в вагон, конечной остановкой стала Вена. Нас высадили и пешком повели в лагерь, который размещался глубоко в горах, в лесу. Это был Линдабрун (30 км от Вены), в котором мы провели следующий год. Недалеко от него стоял еще один концлагерь, намного больше по размеру – Энцесфельд. А между ними был расположен городок, жители которого, пока нас гнали по улице, смотрели на нас с презрением. Тут нам уже никто кукурузки не подал. На каждом здании висело объявление о том, что за пойманного заключенного полагается вознаграждение в 4 дойчемарки.

В Линдабруне стояли два барака – женский и детский, ни мужчин, ни юношей в лагере не было. Из охраны – всего четверо часовых на вышках. Но мы никуда не делись бы и без них: вокруг дремучий лес и неизвестно, в какой стороне наши войска, а внизу город, жители которого не проявили бы к нам милосердия. Так что бежать было некуда.

Каждый день чуть свет нас гнали на работу в лес – женщины пилили деревья, дети собирали хворост и листья. После нас делянка должна была быть чистой как стол – ни одного листочка или иголки. Возвращались в лагерь часов в десять вечера и тут же валились спать.



Денис Яковлев / Югополис

Никакой душевой или бани не было. Мылись мы и стирали, когда шел дождь – выбегали из бараков, стягивали с себя тряпье и подставляли худые тела струям воды. Грязь и зола были вместо мыла.

Кормили нас тем же хлебом из опилок и баландой и еще напитком, который они называли кофе: его варили из жженых зерен ячменя или овса. Давали к нему сахарин и еще какой-то порошок, назначение которого мне не известно по сей день. Весной 1945 года мы заболели непонятной болезнью, похожей на оспу. Возможно, это она и была.

К весне 45-го женщины спилили все деревья около лагеря и ушли дальше в лес. Нас, 8-10-летних стали оставлять в лагере. Мы драили полы и наводили порядок в бараках. А однажды, как я потом узнала, на лютеранскую Пасху, к нам приехала какая-то немка или австрийка и привезла корзину с яблоками и мешок с детской одеждой.

Мне достался свитер, я натянула его и увидела дырку на животе с запекшейся вокруг кровью. Сразу поняла, что в этом свитере до меня ходил другой ребенок. Его убили, а одежду забрали.

Гостья, заметив дырку на свитере, приказа мне закрыть ее ладонью. Она достала фотоаппарат и стала снимать, как солдаты раздают нам яблоки.

Одежду нам оставили. А примерно через месяц мы заболели. Лицо, шея, уши, тело покрылось какими-то язвами, но мы боялись жаловаться смотрителям, потому что больных отправляли в госпиталь Энцесфельда, из него уже никто не возвращался. Поэтому мы молча шли на работы.

Потом пришел солдат, принес полведра какой-то черной жижи и большую малярную кисть. Показал нам – мажьте места язв. Тут подходит другой и, макнув кисть в ведро, мажет нас от макушки до пят. Не знаю, помогла эта жижа или нет, но в нашем бараке к моменту моего прибытия в лагерь было 42 ребенка, а при освобождении осталось 20.

Washingtonpost.com

Детей, которых больше не брали на работы в лес, вообще не кормили. Мы пробавлялись тем, что нам оставляли взрослые – их кормили два раза в день. Вместе с мастером участка в лес уходило трое часовых. Если на посту оставался молодой австриец, он спускался с вышки, открывал ворота и разрешал нам ходить в лес «кормиться». Мы собирали дикие яблоки, ягоды, грибы, заячью капусту. По возвращении в лагерь часовой разводил костер, вешал над ним ведро с водой и, когда она закипала, мы бросали в него все свои находки. Так что не знаю, что в результате получалось – борщ или компот.

Потом всех нас пригнали в Энцесфельд, где мы прожили примерно полтора месяца. Женщин гоняли на работу на какой-то шинный завод за город. Если они шли ночью, охрана заставляла их снимать деревянную обувь – клумпы, чтобы их стук не мешал спать местным жителям.

Дети моего возраста и младше не работали, а брата забирали на работу на склад, где он сортировал обувь – находил одинаковые пары, связывал их и складывал на стеллаж. В первый раз, вернувшись со склада, он рассказал, какие красивые детские сандалии ему попались. Я спросила, почему же он не принес их мне, а он только вздохнул и пообещал, что после войны папа купит мне много красивых туфель и платьев с оборочками. Такие сказки он рассказывал мне часто, я под них засыпала.

В Энцесфельде было много маленьких детей – 2-3-летних. Здоровых и хорошеньких за деньги выкупали бесплодные австрийские пары, некоторых отправляли в немецкие детские сады.

Уверена, в Австрии и Германии живет много русских, поляков, французов, уверенных в своем арийском происхождении.

Над старшими детьми в лагере иногда ставили опыты. У нас в бараке один угол все время был занавешен тканью. За ней стояла кровать, на которой лежал мальчик лет четырнадцати, запомнила, что его звали так же, как моего брата, – Гена. Лагерщики ему вживую ломали ноги, обвязывали их чем-то и приносили на носилках в барак. Он кричал днями и ночами, и какими бы все уставшими после работ ни были, никто не мог уснуть из-за этих криков. Но как только он затихал, его снова уносили, ломали ноги уже в другом месте и возвращали назад. Так было раз пять, наверное, потом нас снова перевели в Линдабрун, и я не знаю, что стало с этим мальчиком.

Заключенных концлагерей освобождала Красная Армия и союзные войска. А нас никто не освобождал. Каждое утро наш барак отпирали, мы выходили во двор и строились для проверки.

А однажды за нами никто не пришел. Солнце было уже высоко, а барак стоял закрытым. Сначала мы запаниковали – думали, нас хотят сжечь.

Один мальчишка залез по стропилам на крышу, огляделся, сообщил, что часовых нет, лагерь пустой. Открыть нас снаружи он не смог – сил не хватило. Тогда мы выломали доски в стене. Высыпали во двор. Действительно, никого нет. Побежали к соседнему бараку, где шумели женщины, открыли дверь.

Полдня мы просидели на одном месте, гадая, что происходит. А потом решили идти в город – вряд ли будет хуже. Шли через лес несколько часов, вышли к дороге… и встали как вкопанные: смотрим, по дороге на велосипедах и повозках едут русские солдаты. Увидев нас – худющих женщин в полосатых халатах и детей в разномастном тряпье, они тоже остановились, пораженные. Тут кто-то из солдат заговорил с нами по-русски, мы ответили, и уже в следующую секунду все обнимались и плакали. Я не поняла, как на моей маме оказался мужской пиджак, а в руках у брата – солдатская пилотка, полная рафинада. Это было 4 июня 1945 года. День нашего освобождения.

Через пару дней нас привезли на фильтрационный пункт – здесь проходили проверку совершеннолетние узники. После проверки нашу семью отпустили.

Вернулись в Витебск через полтора месяца. Наш дом разбомбили, и мама повезла нас в деревню. Но и бабушкиного дома тоже не было – от него остался угол и большая яма - воронка от снаряда. Мама со старшими детьми выкопали яму пошире, сверху закрыли ее бревнами. Засадили огород, с него питались до осени.

А потом вернулся отец. Мама глазам своим не поверила, когда увидела его, идущего к нам через поле. Он посмотрел на наше житье, велел собрать пожитки, и мы пошли на железнодорожный вокзал. Папа забрал нас в свою военную часть в Литву.

В 1947 году отец умер – дали о себе знать ранения, полученные в Финскую и Великую Отечественную. Мама осталась жить и работать при части, подняла всех нас на ноги.

Я выросла, вышла замуж. Мой муж, военный летчик Виктор Васильевич Хоминец, - коренной краснодарец. После его демобилизации мы сюда переехали. Я устроилась бухгалтером сначала на завод по производству соков, потом на ФФЗ, оттуда вышла на пенсию.

С 1995 года я возглавляю Карасунскую окружную общественную организацию «Непокоренные». У меня две дочери, два внука и два правнука. Брат Гена и сестра Валентина живы, остальные сестры умерли.

Дочь в 2015 году была в Австрии. Спросила гида, можно ли съездить в лагерь Линдабрун. Гид сообщила, что такого лагеря не знает, а городок Линдабрун имеется. Дочка наняла такси и вместе с гидом поехала туда. Город как из сказки – аккуратные разноцветные домики с палисадниками, цветы и зелень вокруг. Дочь стала спрашивать местных про лагерь, но никто ничего о нем не слышал.

Одна жительница посоветовала обратиться к старику, который жил на самом краю городка, может, он знает. Этот старик сказал: да, был лагерь – далеко, в лесу. Но это было «так давно, так некрасиво, не надо об этом говорить, не надо это помнить». И все.

Елена Николаевна Колесникова

В архивной справке Государственного отдела Витебской области Белорусской ССР написано: «В документах архивного фонда отдела по репатриации и переселению граждан Витебского облисполкома в списках лиц, вернувшихся из немецкой неволи в 1945 году по Витебскому району, значится семья в составе: Селезнева Мария Николаевна, 1925 г.р., Селезнева Елена Николаевна, 1927 г.р. Время пребывания в неволе в документе не указано. Для сведения сообщаем, что в списках лиц, репатриированных из Германии граждан, значится также семья Смоляковых. 6 марта 1944 года принудительно вывезены в Германию. 11 февраля 1945 года освобождены частями Красной Армии».

Елена Николаевна – это я, Мария Николаевна – старшая сестра. Смоляковы – родной брат мамы и его жена. Нас вместе угнали в Германию.

Я родилась в Витебской области, в деревне Старинки. Папа, Николай Максимович, был специалистом по выработке льна, мама, Дарья Кузьминична, – заведующая молочно-товарной фермой, партийная.

7 июля 1941 года в нашей деревне уже были немцы. Мы собрали кое-какие вещи и ушли в лес, так же поступили и многие наши соседи. Немцы леса боялись, там было много партизан. По ночам мы ходили в деревню, работали в саду и в огороде, не хотели оставлять урожай. Однажды полицаи устроили облаву. Мы с папой и сестрой успели спрятаться, а маму поймали и расстреляли. После этого мы ушли в лес и уже не возвращались.

В лесу нельзя было жечь костры – по дыму нас вычислили бы в два счета. Поэтому питались сырыми овощами и фруктами.

В начале марта 1944-го немцы окружили лес и выгнали нас оттуда. Папа идти уже не мог – простудился в землянке, болел. Они там его бросили, а меня с сестрой, дядей, тетей и другими жителями деревни пригнали на железнодорожный вокзал. Гитлеровцы, разграбившие наши музеи и картинные галереи, намеревались вывезти эти богатства в Германию.

Чтобы поезд по дороге не взорвали партизаны, они посадили нас в вагоны с музейными экспонатами. И партизаны поезд не тронули.

Мы ехали без остановок. В Штутгарте-на-Одере нам велели сойти, здесь, неподалеку от города, в лесу, стоял лагерь смерти. Я увидела печи для сжигания людей. Пепел ссыпали прямо в реку.

Нас раздели, приказали вымыться, выдали полосатые халаты женщинам и штаны мужчинам. Нас четверых поселили вместе в одном бараке. Здесь жили еще несколько семей, всего человек шестнадцать, наверное. Примерно через неделю после приезда в нашем бараке кто-то сделал подкоп. Человека нашли и заживо сожгли. А потом выстроили нас всех во дворе и приказали сделать шаг вперед тем, кто знал о подкопе и не сообщил тюремщикам. Никто не признался. Тогда надсмотрщик достал пистолет и расстрелял каждого пятого в шеренге. Мы вчетвером стояли вместе, рядом с нами – семейная пара. Немец с пистолетом прошел мимо нас, а мужа беременной женщины убил, он был пятым.

Каждый день взрослых гоняли на работы в лес. Дядя был садоводом, и ему поручили засадить лагерь деревьями, чтобы еще больше замаскировать его сверху.

У нас с сестрой брали кровь для немецких солдат и офицеров, поэтому к работам нас не привлекали. Сколько брали и как часто? Да сколько и когда требовалось. Никто не следил за тем, чтобы прошло два-три месяца с последней кровосдачи. Часто из людей полностью выкачивали кровь, а тела сжигали.

Кормили нас хлебом с опилками, когда нужна была кровь, давали баланду. И все.

Чаще всего сжигали детей. Печи находились под землей, только трубы из земли торчали. Лагерщик подзывал к себе заключенного, тот делал пару шагов и проваливался в огонь.

Нас освободила Красная Армия. Потом мы работали в военной части вольнонаемными. Ухаживали за коровами, стирали, готовили. Детей и подростков, которые хорошо говорили по-немецки, наши военные просили общаться с местными детьми – наши войска продвигались к Берлину. Мы таким образом предотвратили не одну диверсию фашистов. Немецкие ребятишки, уверенные в том, что мы немцы, доверительно делились с нами сведениями, которые слышали от родителей.

Мы были при части до 16 августа 1945 года, проверку и регистрацию прошли во Франкфурте-на-Одере. Потом меня отправили в Казань работать на секретном химическом заводе. База была под землей, на ней разрабатывали взрывоопасные газы. В Казани я вступила в комсомол и закончила техникум.

В начале 1946-го в Казани обосновался авиационный полк. В один из вечеров я познакомилась с Евгением Колесниковым, мы стали встречаться, и вскоре поженились.

С мужем-военным я объехала пол-Европы, меняя части. Через много лет муж уволился в звании подполковника, мы переехали с двумя дочками в Краснодар.

Муж умер в 2012 году, ему был 91 год.